Моя демократия - Сергей Залыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этих посиделках принимал участие и я — читал главы из романа, над которым в ту пору работал («Соленая Падь»).
* * *Академик Канторович был первым экономистом-рыночником, которого я видел живьём.
Однажды я забрёл к нему в коттедж, мы сели попить чайку под огромным многолистным и ярко-зелёным фикусом, и за полчаса он объяснил мне, почему и чем порочна система государственной монополии и государственного планирования.
Я ошалел. Я ошалел ещё больше, когда он сказал мне, что он не может и не должен жить в стране, в которой он никому-никому не нужен, никем не понимаем, а в силу этого даже и презираем, и что при первой же возможности он покинет Советский Союз, поселится в Америке, по модели которой он разрабатывает систему математической экономики.
Так и получилось: года через два Канторович эмигрировал в Америку, а это по тем временам был случай совершенно исключительный, ещё год-другой спустя он стал лауреатом Нобелевской премии.
Разговор наш в тот день я чуть ли не дословно помню и сейчас, но я всё равно оставался при своём принципе: всем надо работать хорошо, а тогда всё будет хорошо.
Были среди учёных и оригиналы — не дай Бог!
Однажды (середина шестидесятых) мы с женой встречали Новый год в доме выдающегося математика, к тому же поклонника (и знатока музыки вообще) Шостаковича — я, пожалуй, и не встречал такого же среди непрофессионалов.
Новогодняя ночь даже для Новосибирска выдалась необычной, жестоко холодной — температура ниже минус 50о— вокруг этого факта неизбежно и завелся послеужинный разговор, выпили чуть-чуть. Было уже часа три ночи.
Вдруг хозяин дома говорит:
— Да это же пустяки — минус пятьдесят! Пустяки, и ничего больше! Хотите, я добегу до угла нашего квартала босиком? Разуюсь и пробегу туда-обратно?
Никто, разумеется, этого не хотел, все закричали, замахали руками, но хозяин был неумолим: пробегу! Одна только женщина (жена нашего оригинала) не сказала ни слова: знала, что бесполезно. А наш академик надел шубу, шапку, разулся и побежал. И не только побежал — прибежал обратно.
Результат: сильнейшее обморожение обеих ног, сильнейшее воспаление легких, два (или около того) месяца пребывания в больнице.
Больного в больнице навещали, оказалось, что он очень горд собой: вот вы все кричали — «нельзя! нельзя! нельзя!», а я доказал, что можно!
В доме другого академика, физика, в столовой стояло два кресла. Если кто приходил в гости впервые, ему объясняли:
— Одно из этих кресел когда-то принадлежало Тургеневу, а другое Лаврентию Берии. Выбирайте, в которое вы сядете.
Обычно новичок усаживался в кресло Берии.
Наверное, это был розыгрыш, кресла никогда не принадлежали ни Тургеневу, ни Берии.
Но вот другой случай: обедали мы в столовой, академик Будкер, его коллега физик, академик Французской академии наук, и я сидели за одним столиком, Будкер что-то объяснял французу (тот знал русский), француз не понимал, оба сердились, наконец француз и говорит:
— Ничего не понимаю! Может быть, я — дурак!
— Вполне может быть, что и дурак! — подтвердил Будкер.
Француз встал и ушёл.
Будкер меня спрашивает:
— По-моему, не очень хорошо получилось?..
— Совсем нехорошо! — говорю я.
— Это всё потому, что наш коллега — истинный дурак.
— Но он же — академик!
— Ну вы тоже даете, что это за довод — «академик»!
А вообще-то дом Будкеров был один из самых гостеприимных в Академгородке. Кстати, француз прислал Будкеру года через два письмо, признался, что он в том разговоре был дураком.
Однако же у молодёжи были и свои, молодёжные, интересы, и даже не столько свои, сколько общественные.
Этому безусловно способствовала хрущёвская «оттепель» — она возбудила огромные надежды, она звала к политической активности.
Молодые люди устраивали жаркие дискуссии (это не мешало им оставаться надёжным резервом своих учителей), они с увлечением работали в лабораториях, с не меньшим читали «оттепельные» произведения многих тогдашних писателей. Нарасхват был, конечно, солженицынский «Один день…», да и другие его произведения в списках.
Многие писатели из Москвы, Ленинграда приезжали тогда в Академгородок, многие и отказывались — Софронов, например, Грибачев. Тогда на сцене усаживался кто-то из молодых людей и отвечал на вопросы аудитории от имени отсутствующего писателя — это было смешно, остроумно.
Не вполне удачно прошло в Академгородке выступление А. Т. Твардовского: он заявил, что является последовательным сторонником советской власти и коммунистической партии, а публикации в его журнале того же Солженицына продиктованы желанием открыть партии глаза, помочь ей исправить ошибки. Он очень резко отозвался о всеми любимом в Академгородке преподавателе литературы местной физматшколы (результатом было то, что чуть ли не на другой день этот преподаватель был снят с работы).
Встреча продолжалась больше четырех часов в переполненном и душном зале кинотеатра, кое-кто уже падал в обморок.
И ведь вот ещё что любопытно: всё это происходило в бытность местного первого секретаря райкома, а потом и секретаря по идеологии Новосибирского обкома КПСС Егора Кузьмича Лигачева.
Я вот к чему: «оттепель» многим представлялась шансом обновить и власть, и образ жизни, но тут был снят Хрущёв, и это было воспринято как отказ от нового, или хотя бы обновленного, курса.
Наступала пора разочарований. Сникли молодёжные тусовки, академики замкнулись в своих коттеджах.
У меня же произошло серьёзное столкновение с Лаврентьевым: он громогласно объявил, что в последующие пятнадцать лет в Кулундинской степи будет орошено 1,5 млн. гектаров. Это была невероятная фантазия: в Кулунде нет столько земель, пригодных для орошения, земли там пёстрые, разбросанные островками среди малоплодородной степи, и тянуть к ним каналы — безумие. Население малочисленное, оно не справлялось и с обычными работами сельскохозяйственного цикла, а ведь орошаемые земли требуют в три-четыре раза больше рабочей силы, чем неполивные. (В результате было орошено 500 гектаров.)
Я с глубоким уважением относился к Лаврентьеву, но он уже не был тем Лаврентьевым, который на месте будущего Академгородка в глухом лесу построил избушку и поселился в ней с женой. Теперь некоторые учёные искали знакомства с его домработницей. Лаврентьев был выдающимся исследователем прежде всего в области направленных взрывов и очень помог стране во время войны, он и в Кулунде намеревался не копать, а «взрывать» каналы. Он основал Академгородок, и ему стало казаться, что он может всё. Вот так же и советская власть: понастроив великие (но не всегда необходимые) сооружения, победив Германию, она вообразила, что может всё… Это и есть коммунистическое воспитание… Утопия!
Этот же тип сознания я замечаю нынче у всех руководителей нашего государства, вышедших из коммунистического аппарата, — Ельцин не представляет исключения.
Да, советская власть могла если уж не всё, так очень многое. Могла строить самые крупные в мире ГЭС, не считаясь с размерами затоплений и разрушением берегов водохранилищ, могла догонять, а то и перегонять Америку в вооружениях, могла ни за что ни про что уничтожить десяток-другой миллионов своих граждан, могла тайно тратить колоссальные деньги на поддержку коммунистического движения как в цивилизованных, так и в полудиких странах, могла переселять целые народы с земель предков на земли им чуждые, могла придумать и осуществить проект переделки природы, во многом — против законов природы, могла неизвестно почему и зачем воевать в Афганистане, могла затеять переброску стока северных рек в Каспий, притом что уровень Каспия уже в то время неуклонно поднимался сам по себе. В том-то и состоит ужас тоталитаризма, что он совершает великие деяния только потому, что их можно совершить, а не потому, что они действительно необходимы. Так же обстояло дело и с революцией: вдруг предоставилась возможность её осуществить (и не более того), но для коммунистов это стало высшей задачей, целью их жизни. И если что-то и противостоит подобным возможностям, так только демократизм, который обладает более широким кругозором, ищет эволюционные пути развития.
Между прочим, дореволюционная Россия тоже осуществляла великие строительства — скажем, Транссибирской магистрали или осушение Барабы, — но кто мог бы поставить под сомнение эти уникальные для того времени начинания?
Правительство Николая Второго не отличалось высокой нравственностью, но сколько там было министров, которые жили ради государства, совершали мужественные поступки вопреки интересам своей собственной карьеры? Столыпин был, А. В. Кривошеин был, и тот же хитрец и интриган С. Ю. Витте. А нынче? Сидят и смотрят с двух сторон в рот главе правительства, даже и не думая о том, что на них кто-то тоже ведь смотрит. Со стороны. А министров у нас сколько и к ним приравненных депутатов, председателей комиссий и комитетов? С тысчонку, побольше того наберется? Говорят — усложнилась система управления. Не столько она усложнилась, сколько стала вожделеннее.