Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть IV. Демон и лабиринт - Александр Фурман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно или весело, но ведь прошло почти полтора года с тех пор, как я оставил школу. Я не разберусь: с одной стороны – удивительно, потрясающе много событий и изменений, с другой – отчего же так больно оглядываться на эти – всего-то! – полтора года. Уничтожающе жаль прожитого, казалось бы сполна, времени. Может быть, это потому, что нет одного большого, заметного итога, достойного и понятного завершения?
…Знаешь, мне кажется, главное – что во всех наших «послеклубных» увлечениях нет простого человеческого тепла. Может, я совсем взбесился, но, даже когда мы собачимся с Ольгой, в нас и между нами проходят какие-то невидные токи и волны сочувствия, доброты. Т. е. я могу говорить ей, допустим, обзывательства и одновременно очень сильно и глубоко жалеть ее…
* * *Андрей Максимов (Макс) и Боря Минаев тоже участвовали в переписке (которой, кстати, явно способствовало отсутствие у Фурмана домашнего телефона – в новой квартире его пока так и не подключили). Оба в этом году поступили на журфак, у обоих был острый конфликт с родителями, и в особо тяжелые моменты они заезжали к Фурману «поговорить», нередко оставаясь ночевать, а то и «пожить». Вялая переписка Фурмана с Минаевым сводилась к взаимным жалобам на «препоганую жизнь» и обмену ободряющими советами. А вот с Максом у него в середине декабря завязалась бурная письменная дискуссия, которой предшествовали сначала дурацкий «роман» Макса с Мариничевой, а потом его очередной уход из дома и явно затянувшееся «утешительное» проживание у Фурмана.
Фурман – Ларисе Котовой (в Петрозаводск)
Осень 1976
(не отправлено)
Стол усеян пеплом, на нем разбросаны бумажные листы, скрепки, пустой коробок; грязный стакан противно торчит на подоконнике рядом с пепельницей; пишущая машинка валяется на кровати, там же лежат два толстых словаря, копирка, альбом для марок; на книжном шкафу брошена бритва. Стакан с водой я утром опрокинул, и около стола теперь грязное высохшее пятно. Пустую пачку из-под сигарет он перед уходом выкинул в окно, а ушел в моих носках (странно, размер ноги у него 43, а у меня 40), унеся без спросу библиотечную книгу и оставив невыветривающийся запах табака и неопрятности.
Хотя дверь за моей спиной плотно закрыта, я сквозь нее чувствую раздражение папы, молчаливое неодобрение дедушки и устало жду прихода с работы мамы: из-за того, что он жил (живет) здесь, мой старший брат уже неделю у нас не появлялся, так как в моей комнате только два спальных места.
Почти всю эту неделю мы с Андреем ложились в 2–3 часа ночи и вставали к 12 дня. Зарядку я, конечно, откладывал на будущее… Днем я подогревал еду, мыл посуду, включал и выключал для него проигрыватель, пытался читать, сидя рядом с ним, пока он печатал свои письма, долго-долго слушал то, что он рассказывал.
Ему, конечно, трудно. Он в очередной раз поссорился со своими родителями (точнее, с отцом) и то ли ушел, то ли был выгнан из дома. В общем-то, сейчас он уже больше играет, чем действительно не может вернуться. Он через день заходит домой и один раз при мне встретился у лифта с отцом: тот в дипломате нес ему одежду. Андрей же, не желая с ним долго разговаривать, побежал вверх по лестнице и, остановившись на площадке этажом выше, орал и топал ногами в ответ на какие-то примирительные просьбы и зовы – это он называет «поцапался с отцом».
Еще у него всяческие нелады с редакцией, а с ней связано его будущее. Его вот-вот могут взять на работу стажером, а могут и вытурить оттуда. Учится он на вечернем отделении журфака, но не работает. Я думаю, что ничего с ним не случится очень плохого, в крайнем случае он может пойти в «Московский комсомолец», и его там с радостью примут.
Вчера он вечер и ночь писал в моей комнате очерк по своей смоленской командировке, а я сидел на кухне и засыпал.
Дедушка несколько раз сказал мне, чтобы я вынес окурки: «от них главный запах». Я объяснял, что запах не от окурков, а от курения, но дедушка не верил и осуждающе молчал.
Мама, когда мы с ней вечером смотрели телевизор, вдруг сказала: «Ты скажи Андрею, чтобы он вымыл ноги и постирал свои носки…»
Ты, конечно, знаешь, что передача таких деталей вполне в моем вкусе, поэтому только поморщись про себя и зверски тактично растяни улыбкой губы, – но вряд ли маме надо было говорить об этом.
Папа недовольно сказал, что курить можно выходить на лестницу. Я ответил, что Андрей одновременно пишет (святое понятие!) и курит, поэтому выходить никуда не может, но моего пафоса не поняли.
Дня три назад Андрей прочел другому человеку мое письмо, которое ему, в принципе, не стоило читать. А на следующий день он написал письмо к этому же человеку (свое я еще не отправил), использовав совершенно случайно несколько «специфических» оборотов и выражений из моего. Т. е. он вовсе не думал «списывать» у меня, просто эти слова ему запомнились, и он был уверен, что выдумал их сам.
Труднее всего ему сейчас оттого, что его бросил близкий человек. Но шок уже прошел, а отношение Андрея к таким вопросам не то чтобы легкое, но свободное.
Вот, мне стало уже противно то, что я пишу, потому что выходит слишком свободно и легко. Тем более что все это выглядит как мои жалобы на человека, который доверился мне и про которого я теперь рассказываю «истории» из его личной жизни.
Маринка Логинова написала как-то, что письмо – как протянутая для пожатья рука: разве можно не пожать ее в ответ… Вот ты написала мне письмо, и я тебе отвечаю тем, что во мне сейчас есть. Хотя, наверное, то, что есть, – плохо. Однажды кто-то сказал, что ты просто очень деликатный человек – и это прекрасно. Я же груб и глуп хотя бы потому, что слишком много болтаю, и про себя самого особенно. Так что прости.
Андрей Максимов – Фурману
(записка без даты)
Великодушному Фуру
коленопреклоненный Максимов
Фурушка, родимчик!
Прости меня, нахала. Каюсь, грешен – перегрузил я тебя собой, бедненький (не я бедненький, а ты). Но тем не менее оченно хотелось бы сегодня увидеть тебя, переночевать, а завтра поработать у тебя дома – попечатать на машинке. Но не знаю, получится ли, в смысле – какая у тебя обстановка.
В связи с этим я решаюсь назначить Вам встречу сегодня, в 22:00 в метро «Пушкинская», внутри, у бюста великому русскому поэту и отцу.
Еще раз нижайше прошу простить.
Всегда Ваш…
Андрей Максимов – Фурману
(записка без даты)
Фурка!
Если тебе трудно, если ты очень устал и т. п. – можешь к университету не подъезжать. Но в жизни моей произошли некоторые – боюсь, что существенные – изменения, и разговор с тобой будет нелишним.
Но не неволь себя.
Счастливо!..
Андрей Максимов – Фурману
15 декабря 1976
Фурка, приветствую!
Мои часы марки «Полет» показывают 2 ч. (ночи, батенька, ночи – не дня), так что письмо это будет коротким.
Сейчас, Фур, произошло знаменательное событие – я закончил переделку своей пресловутой повести «Магнит детства». Получилось 56 страниц, но при нормальной перепечатке выйдет, конечно же, больше. Впрочем, дело не в этом.
Как всегда бывает после окончания какой-то большой работы, навалилась на меня черным камнем скука, точнее, не скука даже, а чувство другое, имени которому в русском языке нет, и было в этом чувстве всё, то есть все несчастья большие и маленькие, которые мучают меня, которые руководят моим ртом, когда он в крике открывается ночью.
Была в этом чувстве и горечь по потере – постепенной, но верной – клубных друзей, и боязнь – придется праздновать одному Новый год, и жуткое желание по-настоящему, крепко подружиться с кем-то, и потребность найти свой, новый, действительно интересный круг общения, и боязнь навязаться кому-либо (тебе, Фур, например), и многое-многое другое, чего словами-то не скажешь, но что грызет душу больнее и сильнее всех черных червячков, которые завелись у меня от пресловутой О. М.
Уф! Нет, ты не думай, Фур, что я в трансе, что мне плохо и что я тоскую. Нет! Как раз вышел я из этого состояния, как пробка из бутылки – с грохотом, впрочем – сам знаешь. И сейчас мне достаточно хорошо, но все эти вышеперечисленные и неперечисленные проблемы все-таки дают себя знать иногда, и хочется, чтобы скорей Новый год, всегда кажется, что за ним что-то воистину новое, но чаще всего оказывается, что все это блеф, бутафория.
Фур, ты уж прости, что плачусь тебе, может, это оттого и происходит, что больше плакаться некому, да в общем-то и не хочется особо плакать, так, иногда, когда повесть закончишь. (Сказал я, пижоня.)
Так и остаемся мы вдруг одни, хотя вокруг много людей и они – почти все – неплохо к тебе относятся, а некоторые – даже очень хорошо, они ведь обижают тебя не из зла, кто же знал, что ты обидишься. А я и не обижаюсь ни на кого, я просто становлюсь каким-то другим и переоцениваю свое отношение ко всему происходящему, становлюсь более терпимым и менее восторженным. Фур, это я все не на тебя намекаю – ты не подумай.