Человечество, стадия 2 - Мишель Уэльбек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Когда свинцовый свод давящим гнетом склепа на землю нагнетет…”[16] Этот стих, ужасающе перегруженный, как и многие стихи Бодлера, имеет целью отнюдь не передачу информации. Не только небесный свод, но и весь мир, все существо говорящего и вся душа слушателя проникнуты чувством тоски и подавленности. Возникает поэзия; патетическое значение обнимает собой весь мир.
Согласно Жану Коэну, поэзия стремится создать глубоко алогичный дискурс, в котором заблокирована всякая возможность отрицания. В языке информирующем то, что есть, могло бы и не быть или быть как-то иначе, в другом месте либо в другое время. Напротив, поэтические отклонения призваны создать “эффект безграничности”, когда пространство утверждения охватывает весь мир, не оставляя места для опровержения. В этом поэзия сближается с более примитивными человеческими проявлениями, такими как жалоба или вопль. Правда, ее регистр значительно шире, но слова, в сущности, имеют ту же природу, что и крик. В поэзии они начинают вибрировать, они обретают свое исконное звучание — но звучание не только музыкальное. Посредством слов обозначаемая ими реальность вновь обретает способность ужасать и очаровывать, обретает изначальный пафос. Небесная лазурь — это непосредственное переживание. Точно так же в сумерках, когда цвета и контуры предметов стираются, медленно тают в густеющей мгле, человеку кажется, что он один на свете. Так было с первых дней его жизни на земле, так было еще до того, как он стал человеком; это гораздо древнее, чем язык.
Поэзия пытается вернуть эти потрясающие ощущения; конечно, она использует язык, “означающее”, но язык для нее — лишь средство. Эту теорию Жан Коэн формулирует в одной фразе: “Поэзия — это песнь означаемого”.
Тем самым становится понятна еще одна его мысль: определенные способы восприятия мира поэтичны сами по себе. Все, что способствует стиранию граней, превращению мира в однородное, почти неразделимое целое, несет на себе печать поэзии (как, например, туман или сумерки). Некоторые предметы несут в себе поэтический импульс не в качестве предметов как таковых, но потому, что одним своим присутствием они разрушают границы пространства и времени, внушая особое психологическое состояние (надо признать, что рассуждения об океане, руинах, корабле производят впечатление). Поэзия — это не просто иной язык, это иной взгляд, это особое видение мира и всех вещей в этом мире (от автострад до змей, от паркингов до цветов). На этом этапе поэтика Жана Коэна уже выходит за пределы лингвистики и напрямую связана с философией.
Всякое восприятие строится на двух разграничениях: между объектом и субъектом, между объектом и миром. Четкость этих разграничений имеет глубочайшие последствия для философии: все существующие философские школы можно без всяких натяжек разнести по двум соответствующим осям. Поэзия, полагает Жан Коэн, стирает вообще все точки отсчета: объект, субъект и мир сплавляются в единую патетическую и лирическую атмосферу. Метафизика Демокрита, наоборот, высвечивает оба разграничения с предельной яркостью (ослепительной, как солнечный свет на белых камнях в августовский полдень: “Существуют лишь атомы и пустота”).
В принципе, дело рассмотрено и приговор вынесен: поэзия объявлена эдаким симпатичным реликтом дологического сознания, сознания дикаря или ребенка. Проблема в том, что философия Демокрита неверна. Уточним: она несовместима с последними достижениями физики XX века.
Ведь квантовая механика исключает саму возможность материалистической философии и требует радикально пересмотреть разграничения между объектом, субъектом и миром.
Уже в 1927 году Нильсу Бору пришлось предложить то, что впоследствии было названо “копенгагенским толкованием”. Выработанное в результате мучительного, а в чем-то и трагичного компромисса, “копенгагенское толкование” выдвигает на передний план инструменты и протоколы измерения. В полном соответствии с принципом неопределенности Гейзенберга, оно задает новые основы для акта познания: если нельзя одновременно с точностью измерить все параметры данной физической системы, то не просто потому, что они “искажаются в процессе измерения”; по сути, вне измерения они не существуют. Следовательно, говорить об их предшествующем состоянии не имеет никакого смысла. “Копенгагенское толкование” высвобождает акт научного познания, помещая на место гипотетического реального мира пару “наблюдатель — наблюдаемое”. Оно позволяет переосмыслить науку в целом как средство коммуникации между людьми, обмена “тем, что мы смогли наблюдать, тем, что мы узнали”, говоря словами Нильса Бора.
В общем и целом физики нашего столетия остались верны “копенгагенскому толкованию”, хотя оно весьма усложняло им жизнь. Конечно, в повседневной исследовательской практике легче всего добиться успеха, придерживаясь строго позитивистского подхода, который можно сформулировать так: “Наше дело — собрать наблюдения, наблюдения, сделанные людьми, и связать их между собой определенными законами. Понятие реальности ненаучно, и оно нас не интересует”. И все же, наверное, иногда бывает неприятно сознавать, что разрабатываемую тобой теорию совершенно невозможно изложить внятным языком.
И тут намечаются странные сближения. Я уже давно с удивлением замечаю, что стоит физикам-теоретикам выйти за рамки спектральных разложений, гильбертовых пространств и эрмитовых операторов и прочих вещей, о которых они обычно пишут, как они в любом интервью начинают усиленна хвалить язык поэзии. Не детектив и не додекафонию, нет: их интересует, их волнует именно поэзия. Я никак не мог понять почему, пока не прочел Жана Коэна. Благодаря его поэтике я осознал, что с нами точно что-то происходит и это “что-то” так или иначе связано с идеями Нильса Бора.
Перед лицом концептуальной катастрофы, вызванной первыми открытиями квантовой физики, иногда звучало мнение, что пора создавать новый язык, новую логику, а может, и то и другое. Понятно, что прежний язык и прежняя логика не годились для отображения квантовой Вселенной. Бор, однако, высказывался более сдержанно. Поэзия, подчеркивал он, служит доказательством того, что искусное, а отчасти и неправильное, противоречивое использование обычного языка позволяет преодолеть его границы. Введенный Бором принцип дополнительности — это своего рода тонкая настройка противоречия: одновременно вводятся две взаимодополняющие точки зрения на мир; каждую из них в отдельности можно выразить вполне однозначно и ясным языком, но каждая из них в отдельности будет ложной. Их совместное присутствие создает новую, весьма неудобную для разума ситуацию; но лишь благодаря этому концептуальному неудобству мы можем получить корректное представление о мире. Со своей стороны, Жан Коэн утверждает, что абсурдное использование языка в поэзии для нее отнюдь не самоцель. Поэзия разрывает причинно-следственные связи, неустанно играет с взрывной силой абсурда, но сама она — не абсурд. Она — абсурд, превратившийся в креативный фактор; она творит некий новый смысл, странный, но сиюминутный, безграничный, эмоциональный.
Праздник[17]
Цель праздника — заставить нас забыть, что мы одиноки, ничтожны и непременно умрем; иначе говоря, превратить нас в животных. Вот почему у первобытного человека чрезвычайно развито чувство праздника. Славный костерок из галлюциногенных трав, три барабана — и вперед: он уже тащится от любого пустяка. Среднему западному человеку, напротив, удается впасть в экстаз, и то не до конца, лишь в результате нескончаемых пьянок, после которых он чувствует себя пришибленным и одурелым: у него чувство праздника отсутствует вовсе. У него развито самосознание, он чувствует абсолютную свою чуждость другим, идея смерти наводит на него ужас: конечно, он не способен к какой-либо экзальтации. Но он упрям, он не сдается.
Его печалит утрата животного состояния, он стыдится и досадует; ему хочется стать праздным гулякой, или хотя бы сойти за такового. Малоприятная ситуация.
И НА ХРЕНА Я ТУСУЮСЬ С ЭТИМИ МУДАКАМИ?
“Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них” (Мф, 18, 20). Вот в этом и вся проблема: собраны во имя чего? Что, собственно, может оправдать тот факт, что мы собрались?
Собрались во имя забавы
Это худшая из всех гипотез. В обстоятельствах подобного рода (в ночном клубе, на публичном балу или тусовке) явно нет ничего забавного, поэтому единственный выход — клеиться. Тогда мы переходим из праздничного регистра в регистр яростного нарциссического соперничества, с опцией совокупления или без (традиционно считается, что мужчине, чтобы достичь желанного нарциссического вознаграждения, нужно совокупление; он тогда ощущает нечто вроде щелчка в старых автоматах для пинбола, означающего бесплатную партию. Женщине чаще всего достаточно уверенности, что с ней хотят совокупиться). Если эти игры не про вас или вы не уверены, что будете на высоте, единственный выход — уйти как можно скорее.