Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича - Ольга Кучкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Охранник предложил Занегину кров на то время, что он пробудет в Кыштыме, и они пошли через весь городок, над которым крутилась припозднившаяся апрельская метель, с редкими электрическими огнями на столбах, в пятнах света которых снизу вверх, сверху вниз, слева направо и справа налево завевалась белая кисея. Молодая женщина с насупленным лицом открыла дверь квартиры стандартной малоэтажки: где ты шля… Оборвала фразу, увидев чужого и, по виду, явно не местного человека. Мой друг из Саратова, то есть из Москвы, искательно улыбаясь, представил муж жене нового знакомца, пропусти, что ж ты в дверях, как истукан, застряла. Истукан посторонилась. Занегин и охранник вошли. Жена из Кыштыма была как две капли воды похожа на невесту из Саратова. У этой были другие волосы, темные, а не светлые, свои, а не крашеные, длинные, а не короткие, без перманента, а не с перманентом, другие черты лица, чуть крупнее, но общая стертость и непроявленность делали родство не столь внешним, сколь внутренним. Не замахнулся, отчетливо подумал про себя Занегин и сказал вслух: где тут у вас магазин, я б сходил купил что-нибудь к ужину. Жена строго взглянула на мужа. Муж сказал просительно: он у нас поужинает и поживет немного. Жена с тем же напряженным лицом молча стала метать тарелки на стол, бросив гостю: завтра сходите купите, сегодня есть.
У Занегина была с собой бутылка водки, сперва добавившая напряженки (взгляд жены в сторону мужа), а после снявшая ее. Сперва: он уж и так хорош. В ответ: ты что, ты что, мы только пиво пили. После: ну, давайте, ну, что ж, и я с вами выпью. Спустя пару рюмок женщина раскрепостилась, повеселела, рассказала о себе, что работает медсестрой в районной поликлинике, показала двух спящих детей во второй комнате, там же сняла со стенки гитару и принесла мужу: давай. Охранник пояснил Занегину: в армии научился. Среднего роста, неприметный, ледащий мужичонка, начинавший лысеть со лба, положил одну руку на гриф, другую уместил в выемку инструмента, обнаружив неожиданно красивые длинные пальцы, низко опустил голову, как бы заглядывая с вниманием в круглое гитарное отверстие, начал перебирать струны, — и переменился. Светлые маловыразительные глаза его потемнели, скулы загустели, подвижное лицо из суетливого и нерешительного сделалось важным и солидным, фигура приобрела законченность. Он играл что-то испанское, ритмичное и переливчатое, и эти неожиданно темпераментные, южные переборы гитары в стылом зимнем Зауралье казались фантастикой. Женщина смотрела на музыканта, тоже переменившись. Из стервозного, пусть и несколько анемичного, она превратилась в приветливое существо, явно гордящееся им, собой, что он у нее такой, семьей, какую сумели создать. Никаких особенных сексуальных пиршеств тут, конечно, не было, ничего, превышающего уровень саратовского варьянта. Просто той выпало потерять парня, этой — найти. Вот и вся небесная или земная механика. Без объяснений.
Потом женщина пела тонким голосочком народные песни под аккомпанемент гитары. Потом похвалилась, что младшая сестра ее, красавица, лучше нее поет, живя неподалеку, в Перми. Охранник, отложив гитару, зачмокал языком и завел глаза вверх, вспоминая красоту золовки, за что схлопотал подзатыльник, насколько шутливый, настолько же и увесистый. Занегин, также шутя, попросил адресок.
На второй день медсестра ушла на работу, охраннику было в ночную смену, Занегин посадил его перед собой и нарисовал то ли натюрморт, то ли портрет: лицо охранника в апельсинах. Охранник долго смотрел на себя и на апельсины, потом сглотнул комок и сказал: зря я тогда к этой дурочке не вышел, совсем подлец был пропащий.
* * *1980. Пермская красавица набросилась на Занегина, как голодная. Она утонула в его зеленых столичных глазах сразу и целиком. Она не давала ему рисовать никого из подруг, ни даже друзей, ни даже родни — он должен был тратить свое внимание и время на нее одну. Она готова была позировать ему часами и позировала, одетая и обнаженная, и хотя ее никто этому не учил и делала она это впервые в жизни, абсолютно органичная. Тонкая в талии, слегка полноватая в бедрах и плечах, с высокой грудью, она была столь гибка от природы, столь грациозна в движениях и позах, что у Занегина то и дело вырывался странный счастливый смешок, вроде как у того солдатика, ее нынешнего свояка. Лоб ее, без намека на переносицу, переходил прямо в нос, немножко лопатой, отчего лицо с широко расставленными глазами выглядело, как лицо какого-то животного, что, впрочем, придавало ему оригинальности. Занегин давно истратил все картоны, и накупил холстов, и теперь писал на холсте настоящую большую картину маслом.
У них была своя банька на заднем дворе, и под предлогом темы картины “Красавица в бане” они уходили туда, действительно, работать, он с кистями и красками, она, заранее полуголая, и оба честно трудились какое-то время, такое условие поставил он, она — терпеливо замерев, он — изумленно-счастливо похохатывая, оттого, что видел, как и что рождается на полотне, пока она по какому-то одной ей видимому признаку не узнавала, что он, наконец, иссяк и истомлен, и что пора подбросить дровишек и воздать парку, чтобы промять, пропарить его замлевшие косточки и усталые мышцы, чтобы не сразу, а лишь после этого тягучими, долгими, самозабвенными поцелуями выманить из нетей его прикорнувшую силушку и уж тут-то отчаянно сойтись в горячей и горючей взаимной страсти.
Он лежал на полке, мокрый, обессилевший, радостный содеянным и в одной сфере, и в другой, ожидающий продолжения радости сегодня, завтра, и послезавтра, уважая и ценя себя, и думал: а ну, как забыть все прежнее и остаться тут насовсем, навсегда, без этих иссушающих мозг дурацких мыслей о себе, о других, без терзаний совести, без страдания за то, что страна не такая, власть не такая, порядки не такие, люди не такие, без этого чувства вечной вины и агрессии, без всех этих экзистенциальных провалов, как хорошо.
Бурная весна наводнила реку Каму, по берегам которой вспыхивал щедрый зеленый огонь, каждое деревце, каждый кустик, обновляясь, заводил в себе новую жизнь, и, в согласии с природой, новая жизнь заводилась в Занегине.
Славные и сладкие мысли свободно бродили в его головушке, поскольку ни с чем не сталкивались и ни от чего не отражались. Отражением нашим мыслям и нашим чувствам служит, прежде всего, человек рядом. Его мысли и его чувства, не обязательно высказанные, но угаданные, прочитанные нами. А где они читаются? В душе. То есть в глазах, в лице. Ибо в лице и проглядывает душа. Красивое лицо этой женщины одновременно было никакое. Так бывает. Тело этой женщины было ее душа. Его создали таким, что оно забирало на себя все внимание сожителя, соглядатая, свидетеля его, этого тела, жизни. Тело было говорящее. И слава Богу, что появился художник, который мог услышать произносимое, узнать, угадать. Хотя и без художника публика находилась. Может, без изысканных тонкостей, но ценители занимали очередь с вечера. Другое дело, что красавица выбирала сама и более других предпочитала чистых эстетов, то есть целомудренных обожателей. Тем более, что имелся муж. Он был не первый и он был не близко: уехал в Магадан, на золотые прииски, в старательскую артель, на заработки. Она не скучала: работала в сберкассе, пела в районном хоре, после концертов павой плыла в окружении поклонников и нечаянно и нечасто изменяла мужу, скорее от скуки, чем из пылкой любви к этому делу. Отец и тетка, родная сестра отца, заменившая ей рано умершую мать, давно исчерпав аргументы, относились к происходящему как к погоде, и когда, ближе к осени, приезжал муж, предварительно выслав традиционную телеграмму встречай, никак не обнаруживали своего знания предмета, которое могло бы того заинтересовать. Парочка, увлеченная друг другом, подавалась на юг, оттуда возвращались, умиротворенные, удовлетворенные, загорелые, прокутив кучу денег, он особенно крепко тискал ее в последнюю ночь и снова покидал, влекомый не только золотом, но и собственной свободой: все возвращалось на круги своя. Единственное, что огорчало супруга, это отсутствие детей, которых она не хотела из натурального эгоизма, боясь, что это испортит ее великолепные стати. Но и то, старательно оглаживая их на прощанье, старатель утешал себя тем, что со статями, пожалуй, она права как никто.
Поглядывая искоса на Занегина, отец, бородатый, темный цветом, помалкивал и на этот раз, хотя ясно видел, что дочка тронулась умом: ни на шаг не отходила от приезжего, даже репетиции хора пропускала. Зато в доме и в баньке теперь нередко раздавались ее песнопения, которыми она давно не баловала домашних. Голос у нее, и впрямь, был приятный. Солнце разогревало воздух и землю, можно было больше не укутывать себя в тяжелое зимнее, а выскакивать на улицу в легком, просвечивающем, под которым сильное, красивое, женское не только угадывалось, а прямо-таки прорисовывалось, только хватай карандаш… или… хватай женщину… Занегин растворился в этом странном бытии, как в чужом сне, в который попал по недоразумению и теперь не может и не хочет сделать резкого движения, чтобы пробудиться или пробудить. Он тоже помалкивал, как и все в доме, отдавшись тому, что существовало помимо ненужных, в сущности, разговоров, и понимал, что его побег из Москвы, где только и занимались, что разговорами, до основания переменил его. Он писал это тело, через которое говорила душа женщины, и догадывался, что сотворяет шедевр. И что, вот так вот просто оплачиваются шедевры? Мысль эта удивляла и смешила, делая его слегка придурковатым. Но кому ж тут оценивать и перед кем держать фасон? Он вел себя, как велось, и это освобождение от условностей было неожиданным счастливым даром, от слова даром, отмечал он в вольно пролетавших случайных мыслях.