И я там был - Юлий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я вернулся, у столовой была уже не толпа, а необходимая кучка наблюдателей, не нашедших таки себе применения. А от столовой к морю тянулась по мерцающему ледяному склону густая черная цепь людей, торопливо передававших ведра, тазы, кастрюли в самый дым, где кто-то азартно вертелся, размахиваясь и выплескивая воду. Вместе с пацанятами я принялся перекидывать по льду пустую посуду к морю, к голове цепи. Мимо меня время от времени важно шагал некий дядя с собственным огромным баком. Он сам приходил к морю, сам набирал бак и сам выносил его по скользкому льду на берег и подавал его наверх. Пустые ведра нам сбрасывали с бугра, и мы волчком пускали их по льду. «Побьете же! – заорал сверху Долгов. – По цепи передавайте!» – и мы тут же встали в обратную параллельную цепь, словно уже были к этому готовы – только приказать некому было.
Наконец принесли и опустили в море механический насос, и, постреляв, он затарахтел непрерывно, плоская кишка шланга округлилась, вода пошла, и вскоре от столовой закричали: «Хорош! Воды больше не надо!» – и обе цепи рассыпались и полезли досматривать пожар и подбирать свои ведра. Змея шланга поднималась на крышу, но из-за дыма ничего не было видать. Ясно было только, что с пожаром кончено и столовая уцелеет. И можно спокойно топать домой.
Дома ждали меня с выпивкой Юрка и Санька. Юрка был на пожаре, Санька пришел, посмотрел – и пошел себе дальше.
– Да хоть бы она сгорела вся, мне пофую, – с беспечной злостью сказал Саня. – Я как шел мимо, так и почапал до дому. Кто-то проморгал, а я туши.
– Ну а у меня бы загорелось, у Иваныча или еще у кого, хоть бы и незнакомого?
– Тут другое дело, – сказал Саня уверенно, – тут совсем другое дело.
Юрка сказал:
– И чего рыбкооп чесался? Сказали бы парням: ящик коньяку! – в три секунды потушили бы.
– И пускай бы сгорела, – сказал Саня. – Нечего клопа давить.
– Скажи, за что эти пожарники гроши получают? – сказал Юрка. – Прошлый год горела больница, Иваныч как упирался, пока роба на нем колом не встала. Фули, зима, колотун был страшенный. А премию – пожарникам. За что? Пожарка как приехала, так и заело у них. Она всегда, как приедет, так и заест. Пока насос заработает, уже или сгорит все, или потушат. Вот сегодня: если б не Иван-рыбонасосник, хрен бы она заработала.
– Вот Долгов молоток! – сказал я. – Стояли-стояли, травили-травили, и никто ни с места. А он как раскричался – все забегали как миленькие.
– Хозяин! – сказал Юрка. – Царь местный, в рот ему. Кто-кто, а он базлать ни на кого не постесняется. Привык, мать его так, чуть что – матом, безо всякого. Культ личности, ей-богу, Сталина разоблачили, а ему хоть бы что. Он как был культ, так и остался, а против него никто не пикнет.
– А кого бы ты вместо него, а? Парторга? Предзавкома? Главного инженера? Вон они сегодня – бегали, суетились, а толку? Народ стоит и рот раззявил, пока Долгов не прибежал.
– Ну и он же тогда и виноват, что у него такие заместители, – сказал Юрка.
День конституции
В середине прошлого века на восточном краю прошлого Союза в крошечном поселке Анапка – точно так же, как и в роскошной Анапе, и в огромной Москве, и в будущем Санкт-Петербурге, и в бывшем Кенигсберге – 5-го декабря отмечался День Конституции СССР. В клубе было собрание, с докладом выступил директор школы, как и положе… А положено было выступить Михайлову, но он смиренно сидел среди публики, с головой, перевязанной, как буква «О», плотной марлевой повязкой.
Между тем за неделю до того упомянутый директор школы Блинов Илья Матвеич призвал Михайлова к себе в кабинет для ответственного поручения.
Это был первый Михайловский год после института, первая его настоящая работа – а не учебная практика и не в московской школе, среди многошумного мегаполиса, в общезнакомом кругу со всегдашней возможностью опоздать, закосить, слинять и профилонить, – а на первобытном камчатском берегу, в поселке на полторы всего тыщи народу при рыбокомбинате, где всякий человек на виду и служить приходится без дураков, а опоздать просто невозможно, благо школа находится через четыре дома от дома. И шумит вокруг не мегаполис, а Тихий океан, круглосуточно и безостановочно, так как Анапка располагается на косе, и если океан не шумит с востока, то шарахает с запада.
Учтем наконец и сознание ответственности, всегда повышенное у дебютанта.
Илья же Матвеич, директор, тоже по-своему дебютировал: это был его первый год в Анапке. До этого он тоже где-то поначальствовал, и вот дослужился до высокого анапкинского кресла – скорее всего, согласно поговорке «на безрыбье и рак рыба» (понятно, что слово «безрыбье» к богатому анапкинскому рыбокомбинату относится только как метафора).
Лет сорока с хвостом, высокий, но сутулый, держался скромно, в глаза при разговоре не глядел, двигался, стараясь не задеть – этакий тертый служака. Распекал учеников крикливо и бестолково, приблизительно так же и давал уроки: он преподавал, как и большинство советских школьных директоров, историю.
Жил один и, как вскоре выяснилось, очень даже попивал, но вглухую, только на ночь глядя. Вскоре же выяснилось, что и директор он никудышный, да еще и вздорный. Местное начальство не любило его и третировало – это в нем создавало комплекс, который он срывал на подчиненных, тоже крикливо и бестолково. Так что к концу учебного года оппозиция в учительской созрела, а там и наябедничала в центр, и отправился бедный Илья Матвеич в совсем уж глухой камчатский угол, в поселок с полтыщей жителей и неполной средней школой – но тоже директором.
Следует заметить, что именно Михайлов возглавил всю эту оппозицию против директора, и сразу добавим – недаром. Ибо следующие два года протекли под крылышком замечательной новой директрисы – Натальи Иосифовны Лахониной, которая уже тем была необыкновенна, что преподавала не историю, а математику, прекрасно знала литературу и обладала чувством юмора.
Но то было позже, а сейчас пока декабрь, канун Дня Конституции, Илья Матвеич сидит в директорском кабинете и, не глядя в глаза, говорит Михайлову:
– Скоро День Конституции. Вам поручается выступить с докладом на торжественном собрании. Вы же историк, и комсомолец, да к тому еще и москвич, так что пожалуйста.
Другой бы с радостью, но Михайлов был человек, навсегда отравленный либеральной московской желчью, и себя на высокой анапкинской трибуне с докладом о Дне Конституции совершенно не представлял. Он воспротестовал:
– Илья Матвеич! Это же какой день! Все начальство соберется! От школы – вы должны выступать, а не я! Иначе начальство нас не поймет! Мне не по чину!
– По чину, по чину, – уверенно сказал директор. Он тоже не любил ответственных поручений. – Вы молодой, москвич, историк, вам и готовиться не надо. А кандидатуру я согласовал, начальство не возражает.
Это был чугунный аргумент, одолеть который москвич-историк был не в состоянии. Придется лезть на трибуну. Придется декламировать с выражением набор приличествующих случаю газетных клише. Все-таки за плечами имелась великая школа сдачи сессий на арапа, когда в ответ на вопрос «Особенности композиции поэмы “Соловьиный сад”» студент, прикрыв глаза, заводил, как «Отче наш», без запинки:
– На рубеже XIX–XX веков общественно-политическая обстановка в царской России отличалась всевозрастающим накалом классовой борьбы, отражая неравномерность развития капитализма в России, так ярко описанную Владимиром Ильичом Лениным в его историческом труде «Развитие капитализма в России»… – старательно подводя экзаменатора к заветному:
– Ну хорошо, этот вопрос вы знаете.
Посему даже четвертого декабря Михайлов и думать не думал, что он скажет торжественному собранию с трибуны завтра вечером – а думали они с Морщининым о том, кого посадить за пионерский (другого не было) барабан в завтрашнем инструментальном квартете, потому что гитара (Михайлов) была, труба (Морщинин) имелась, баян (Коля-моторист) наличествовал, а с ударником (барабан) вопрос, ибо механик Шура Пончик неизвестно, придет ли, а больше некому.
Морщинин Володя кончил в Саратове ремеслуху и преподавал в школе труд, он был крепкий, маленький, улыбчивый, а главное – замечательно играл на трубе, которую привез с собой и берег. Но показать свое искусство мог лишь в ансамбле, который вот-вот только-только еле-еле собрали, когда морячки вернулись с осенней путины на зимний постой. Михайлов с Володей жили вдвоем и осваивались с Камчаткой и профессией каждый по-своему.
Для Володи проблем общения с учащимися не существовало: он входил в 5-й класс так же непринужденно, как и в 10-й, озарял всех неотразимой улыбкой, и публика была его. Для Михайлова же 5—6-е классы на всю жизнь остались непреодолимы, они на его уроках творили, что хотели, и никакое присущее ему красноречие не помогало. Весь первый год он давал географию в средних классах и отдыхал лишь среди вечерников, из которых только двое были моложе его. Там-то его зауважали сразу же, и хотя со многими он быстро сдружился, в классе они обязательно говорили ему «вы». А вне школы, говоря ему «ты», все-таки величали его «Алексеич». (Подлинное его отчество «Черсанович» никто в Анапке выговорить не мог, и Михайлов воспользовался тем, что его отца русские друзья меж собой почему-то именовали Алешей.)