Мои прославленные братья - Говард Фаст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы, как всегда, спали на полу большой и единственной комнаты нашего дома, на тюфяках — мои братья, я и адон, — и было нас теперь только пятеро, ибо Иоханан женился.
Я проснулся, повернулся на бок и увидел, что адон стоит у окна черным силуэтом, а в руке у него меч Перикла, который он, видно, извлек из тайника под стропилами. Затаив дыхание, я смотрел на отца: он вытащил меч из ножен и держал его в руке. Держал не так, как человек держит вещь, с которой не знает, как обращаться. Время шло, а отец все стоял с обнаженным мечом, но я не ощущал ни тревоги, ни страха, мне было лишь до смерти любопытно, что у отца на уме у этого старца, помышлявшего о том же, о чем помышляли все старцы, все почтенные старцы древней земли Израиля.
Адон приподнял меч, как бы определяя его вес и приноравливаясь к нему, чтобы сподручнее было обращаться с ним, когда придет время. Затем, бесшумно двигаясь, направился он к нише, где хранились у нас огромные глиняные кувшины с оливковым маслом. Он приподнял крышку одного из кувшинов а опустил туда меч, прямо в масло, и снова закрыл кувшин. Меч был в надежном месте и всегда под рукой.
Я перевернулся на другой бок и снова заснул.
Недели через две, может быть, меньше или больше, в Модиине появились три женщины. Они чуть не падали от усталости, полуголые, с растрепанными волосами и израненными ногами. Одна из них, совсем молодая, прижимала к груди трупик младенца, другая была постарше, третья — очень старая. Это было начало наплыва беженцев, который в следующие пять-шесть дней хлынул в Модиин и во все другие деревни нашей округи.
И все они рассказывали одну и ту же короткую и страшную повесть. Это были жители Иерусалима, горожане и горожанки.
Многие из них уже почти позабыли о том, что они евреи. Они во всем походили на греков и старались вести себя более по-гречески, чем сами греки. Они восприняли греческие манеры и греческую культуру. Они давно уже брили бороды и не носили штанов из льняного полотна и полосатых плащей. Они носили туники и ходили с голыми ногами. Среди них было немало мужчин, которые дали подвернуть себя сложной и болезненной операции, чтобы уничтожить следы обрезания. Многие из этих людей говорили по-гречески и делали вид, что они не очень в ладах с арамейским языком или ивритом. И поэтому то, что с ними случилось, казалось им особенно чудовищным.
Антиох Эпифан, царь царей, который правил нашей землей из своей Антиохии, назначил нового наместника Иерусалима. Звали этого наместника Аполлоний, и был он для Иерусалима больше, чем был Апелл для Модиина. Он явился в Иерусалим, и с ним явились не восемьдесят, а десять тысяч наемников; и до еврейских обычаев не было Аполлонию никакого дела.
И вот в субботу приказал наместник своим наемникам пройти по улицам города и собрать с жителей свое жалованье с помощью мечей — и это в святой день Божий, в тот день, когда никакой еврей не поднимает руку в свою защиту. И с утра до вечера наемники убивали — убивали до тех пор, пока их руки не устали держать мечи. Они отрубали пальцы вместе с перстнями и руки вместе с браслетами. Они превратили весь город в бойню, и обезумевшие жители, которым удалось спастись, рассказывали нам о том, что кровь ручьями струилась по улицам. А затем наемники ворвались в Храм и зарезали свинью на жертвенном алтаре.
И отец мой спросил одного из людей, рассказавшего об этом:
— А где же был первосвященник Менелай?
— Он продался Аполлонию.
Мой отец и прежде ненавидел первосвященника Менелая, обрядившегося в греческую одежду и принявшего греческое имя; но этому отец просто не мог поверить.
— Ты лжешь! — сказал он.
— Бог мне свидетель! Аполлоний купил Менелая за три таланта, и Менелай сотворил молитву над кровью свиньи.
— Это правда, — сказали все остальные. Отец вошел в наш дом. Он прошел к очагу, набрал горсть пепла и измазал им лицо, посыпал пеплом волосы. И слезы текли у него по щекам, и он молился за души усопших.
— Умойся и оденься, — сказал мне Иегуда. — Адон идет в Храм, и мы идем вместе с ним.
— Он что, спятил?
— Это ты его спроси. Таким, как сейчас, я его никогда не видел.
Я пошел к отцу, чтобы сказать ему: «Ты с ума сошел! Или тебе не жаль ни своей, ни нашей жизни? Какая польза в том, чтобы лезть головой в львиное логово?»
Все это и многое другое я хотел ему сказать. Но, увидев его лицо, я ничего не сказал.
— Умойся, Шимъон, — мягко сказал мне отец, — и умасти себя маслом, ибо мы идем в Храм Божий.
Так, еще раз — в последний раз — Мататьягу и его пятеро сыновей отправились в Иерусалимский Храм. Как и прежде, мы шли друг за другом: старик адон впереди, за ним мой брат Иоханан, дальше я, Шимъон, за мной Иегуда, затем мой брат Эльазар и последним — Ионатан.
Но время было уже иное: теперь мы были мужчины. Даже Ионатан уже не был мальчиком. За несколько недель утратил он свою хрупкую нежность и стал твердым, суровым и стойким. Он больше не плакал. В то утро я, гладя на него, вспомнил, как он однажды солгал, и как его побил за это Иегуда. А теперь они оба были совсем другие. Скрытая заносчивость, затаенная заносчивость Иегуды, знающего свою покоряющую силу и свое обаяние, — эта смиренная заносчивость, худшая из всех, стала преображаться в нечто иное — в целеустремленность, которую я тогда едва уловил в нем. Если когда-нибудь я и ненавидел Иегуду, если даже я его всегда ненавидел, то этой ненависти приходил конец. Годы перестали сказываться на Иегуде. Он был без возраста и таким он остался до самой смерти. Иоханан и Эльазар были просты и понятны, но понять Иегуду я был не в состоянии, а в Ионатане перемены лишь начинали сказываться, и ему еще предстояло меняться.
Мы шли и шли вперед по суровой земле. В деревнях, через которые мы проходили, у людей было мало радости, но им становилось еще тяжелее, когда мы говорили, куда мы идем. Иной раз люди, узнав отца, спрашивали его:
— Куда ты, адон?
И он отвечал:
— В святой Храм.
И все озабоченно покачивали головами. Чем ближе подходили мы к городу, тем чаще на нашем пути попадались наемники. Мы видели, как они напивались в придорожных харчевнях. Мы видели их с женщинами — для наемников повсюду хватает женщин. И мы видели, как они маршируют в когортах.
И наконец мы пришли.
Адон еще дома разорвал на себе одежду и сотворил молитву за души усопших, и потому теперь он даже не изменился в лице и не убавил шага, когда мы вступили в разоренный, разрушенный, разграбленный город, который некогда был гордым Иерусалимом.
Город был не просто разрушен — он был разрушен варварски, издевательски, с особой глумливостью. Над стенами высились бесконечные ряды пик, на которые были насажены отрубленные головы евреев.
Весь город был пропитан зловонием разлагающихся трупов, которые никто не убирал, на мостовых — огромные пятна запекшейся крови. На улицах валялись обломки табуретов, столов, кроватей, посуды — все это было выброшено из окон и с балконов. Повсюду торчали обугленные остовы сожженных домов, там и сям попадались отрубленная рука или нога, разлагающиеся и облепленные мухами. По городу бегали псы, и порою проходила мимо группа наемников, подозрительно косясь на нас, но не трогая. Если не считать их, то город был пуст.
И в этот день, как и в тот раз, когда мы впервые вошли в славный город Давида, мы поднимались по улице все вверх и вверх, пока не подошли к Храму. Храм все еще стоял, а за ним виднелась и Акра — огромная каменная крепость, построенная македонцами под казарму для своих войск. Акра не пострадала скорее наоборот: ее укрепили добавочными стенами и опорами, и вокруг нее оживленно суетились солдаты. Но с Храмом расправились так же дико, как с городом. Величественные деревянные ворота сгорели, драгоценные украшения были содраны, отполированные стены размалеваны непристойными фаллическими символами и рисунками, изображавшими мужчин и женщин, совокупляющихся с животными, — все это, чтобы мы могли лучше узнать, оценить и понять величие греческой цивилизации.
У ворот все еще стояли левиты, — по крайней мере, одеты они были, как левиты. Когда мы приблизились, они сделали движение, чтобы остановить нас, но, узнав Мататьягу и увидев его лицо, они отступили, и мы прошли мимо них.
Мы вошли в Святая Святых, внутреннюю обитель Бога, где обычно лежат священные хлебы и горят семисвечники. Там воняло, как на бойне. Алтарь был измазан кровью и свиная голова глазницами вперилась в нас. По одну сторону от алтаря стояла большая чаша с куском свинины, по другую, на полу, валялись свиные внутренности.
В дверях Мататьягу на мгновение остановился, затем вступил внутрь. И впервые в жизни я полностью осознал, что за человек отец мой, адон. Он сам был Храмом, и Храм — это был он. Евреи в Риме, или Александрии, или в Вавилоне обращаются в сторону Храма, когда они молятся; и все же Храм для них — это в лучшем случае только слово или же образ. Они живут и живут себе, и большинство из них умирает, так ни разу в жизни и не увидев Храма. Но было ли такое время, когда адон не видел Храма, не ходил в Храм, не молился в Храме? Он был каханом. Малейшая щербинка в стене Храма была шрамом на его теле. Так какими словами могу я выразить то, что он ощутил, увидев свиную голову на алтаре?