Обрывок реки - Геннадий Самойлович Гор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деревня была темная, пустая. Кричал раненый конь, кричал так протяжно, дико, долго, что, пока он кричал, они прошли всю деревню и обогнули лесок, а в ушах все еще звенел конский крик.
Девушки шли по двое, по трое. Они прижимались к земле. А мессершмиты налетали беспрерывно, с визгом пикировали, обстреливали: «тр! тр! тр!» – а иногда сбрасывали оcколочные бомбы, и все это было ничего, если бы не конский крик.
– Товарищ Челдонов, – спросили девушки. – А в какую сторону нам идти?
В это мгновение что-то блеснуло, ударило воздухом. Все упали и прижались к земле. Бомба разорвалась почти рядом. И когда она разорвалась, Челдонов подумал: вот сейчас его убьет. Все встали и снова пошли. Он вспомнил «Гибель Герники», картину Пикассо (репродукцию он видел в каком-то журнале): распадение материи и лошадиные смеющиеся, оскаленные черепа и распадение всего – природы, ума – и над всем голова пляшущего быка, полубычья, получеловечья, голова генерала Франко.
Уже было тихо, самолеты улетели, и ветер донес слабый, еле слышный крик безумного коня из пустой деревни. И Челдонов почувствовал, что крик коня ни на минуту не переставал звучать где-то у него внутри. Только теперь он ответил на вопрос девушек, в какую сторону идти.
– Не знаю, – ответил он. Он не хотел врать. Но может, было бы лучше совсем промолчать.
Две лошади с раздувшимися животами лежали на дороге, поджав ноги, от них пахло сладко. Видно, их убило бомбой еще вчера. Вчера, должно быть, здесь проходили, отступая, воинские части, а сейчас было пусто на дороге и в деревнях, и оттого, что было пусто, было страшно. Вместо того чтобы идти по дороге вместе с войсками, они проблуждали всю ночь в лесу, и всё по его вине, по вине Челдонова: ему показалось, что через лес им будет ближе, а потом не надо мешать движению войск. Он ведь что-то даже читал об этом в газетах в прошлом году, когда беженцы заполнили дороги Франции.
Ночь, когда они едва выбрались из болота, была, наверное, самая страшная не только в их, но и в его жизни, и страшная она была не только тем, что они заблудились в лесу, да еще в такой момент, когда от каждой минуты зависело всё, не только тем, что они зашли в болото, да еще в темноте, чуть ли не в трясину, а всем предшествующим, когда они видели отступающих бойцов, падающих лошадей, когда какой-то старичок, неожиданно вышедший, предупредил их – туда не ходите. Там уже немец. Туда тоже не ходите, там тоже немец. И показал рукой на все четыре стороны по очереди.
Ночью в лесу, идя то влево, то вправо, наугад, они вдруг увидели огромное зарево и лучи прожекторов над ним и поняли, что это горит Новгород. Ветерок принес издалека какой-то слабый шум, быть может, даже детский крик.
Горел Новгород, душа горела, горели дети в новгородских домах, раненые в госпиталях, горели церкви архитектуры такой, какой нет и не было равной, горели иконы старинного письма. И Челдонов в темноте, в лесу, у болота стал рассказывать окопницам о Новгороде, о церквах, о том искусстве, о той вере, какую вкладывали старинные мастера, когда писали иконы. Окопницы заплакали. Плакали они не о себе, не себя жалели, и оттого, что они заплакали, стало легче им и еще тяжелее ему.
Девушки шли молча. Как они изменились за эти два дня. Челдонов смотрел на них, и ему хотелось сказать им что-нибудь хорошее, бодрое, и чтобы это была правда. Он бы, пожалуй, сейчас отдал всё, только бы им это сказать.
Глава пятая
Так радостно было увидеть трехтонку и шофера возле нее, что даже не верилось глазам. Когда подошли, увидели и мост, но он был разрушен. Шофер стоял возле машины, видимо не желая ее бросить. Челдонов сказал девушкам, что надо исправить мост. Мост, конечно, они не исправили, а накидали бревен, досок, всякого хлама. Не вдруг, не сразу, а провозились с полдня. Как только появлялись немецкие самолеты, бросали всё и бежали прятаться, чтобы с самолета не заметили их работу. Досок и всякого хлама накидали столько, что трехтонка с помощью девичьих рук и плеч все же перебралась кое-как на другой берег. И тут только Челдонов посмотрел на шофера (все это время он его почти не замечал), шофер посмотрел на Челдонова, и они узнали друг друга. И стало Челдонову неловко и шоферу тоже, как тогда на лестнице, когда Челдонов шел с нею под руку (он мысленно никогда не называл ее по имени) и они остановились, потому что на площадке стоял ее брат, шофер Жоржка. Чего особенного: ну брат и увидел, идет под ручку с каким-то уже не молодым человеком. Но при всякой встрече была та же неловкость, как и сейчас.
– А! Вы? – сказал шофер довольно уныло.
– Здравствуйте. Давно из города?
– А ну вас! – сказал неожиданно шофер. – Садитесь, кому неохота идти пешком.
Девушки полезли в кузов. Как им еще хватило всем места. Челдонов сел в кабинку рядом с Жоржкой.
Машина понеслась.
Так быстро все начало убегать, замелькали деревья, стога с сеном, избы, так хорошо было ехать, нестись навстречу ветру, а не идти по дороге пешком разбитыми в кровь ногами, так хорошо было ехать и хоть минуту-другую ни о чем не думать, кроме быстрой езды.
Но нельзя, оказывается невозможно было не думать о том, о чем думали и плакали вчера ночью в лесу. Деревни, подожженные с воздуха еще вчера, сегодня догорали. Мычали коровы. И все, все было наполнено такой тоской, что и не сказать.
Показался немецкий самолет. Потом сразу пятнадцать.
Жоржка завернул в лес.
Пришлось выжидать, пока стемнеет. А скоро ли в августе начинает темнеть!
Ночью ехали медленно (фары зажигать нельзя было даже на секунду). Нелегкое дело ехать в такой темноте, да по чертовской дороге, где полно подвод – по дороге на Любань. Дороги на Оредеж и Лугу были забиты отступающими войсками.
Сидели в кабинке всю ночь рядом. Сидели и молчали. Только утром Жоржка сказал, и то два слова:
– Плешь, а не езда!
Возможно, что Челдонову хотелось спросить Жоржку о его сестре. Но разве он бы спросил?
Спросил он не Жоржку, а себя и о другом: куда ты едешь, Челдонов? Зачем? Что ты радуешься быстрой езде? Куда спешишь? Куда же ты едешь, Челдонов? Домой? Или, может быть, ты в самом деле старик? И твои годы позволяют тебе