На горах. Книга вторая - Павел Мельников-Печерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Носились слухи по городу, что молодая наследница Марка Данилыча для того распродает все, что хочет уехать на житье за Волгу. Одни верили, другие не давали веры: «Зачем, — говорили они, — такой молоденькой и богатой невесте забиваться в лесную глушь. Там и женихов-то подходящих нет — одно мужичье: дровосеки да токари, красильщики да валяльщики». Раннюю продажу лодок и прядильного товара тем объясняли, что неумелой девушке не под стать такими делами заниматься, но в продажу дома никто и верить не хотел. Поверили только к Сергиеву дню, когда настали «капустки». В то время по всем городкам, по всем селеньям в каждом доме на зиму капусту рубят, к зажиточным людям тогда вереницами девки да молодки с тяпками[156] под мышками сбираются. А ребятишкам и числа нет, дела они не делают, зато до отвала наедаются капустными кочерыгами. Шум, визг, крики разносятся далеко, а девицы с молодицами, стоя за корытами, «Матушку капустку» поют:
Я на камешке сижу,Я топор в руках держу,Изгородь я горожу.Ой люли, ой люли,Изгородь я горожу.Я капусту сажу,Я все беленькую,Да кочанненькую.Ой люли, ой люли,Да кочанненькую.У кого капусты нет —Просим к нам в огород,Во девичий хоровод.Ой люли, ой люли,Во девичий хоровод.Пойдем, девки, в огородЧто по белую капусткуДа по сладкий кочешок.Ой люли, ой люли,Да по сладкий кочешок.А капустка-то у насУродилась хороша,И туга, и крепка, и белым-белешенька.Ой люли, ой люли,И белым-белешенька.Кочерыжки — что твой мед,Ешьте, парни, кочерыжки —Помните капустки.Ой люли, ой люли,Помните капустки.Отчего же парней нет,Ай зачем нет холостыхУ нас на капустках?Ой люли, ой люли,У нас на капустках?Возгордились, взвеличалисьНаши парни молодые,Приступу к ним нет.Ой люли, ой люли,Приступу к ним нет.А в торгу да на базаре,По всем лавкам и прилавкамНе то про них говорят.Ой люли, ой люли,Не то про них говорят.Вздешевели, вздешевелиВаши добры молодцы,Вся цена им — кочешок.Ой люли, ой люли,Вся цена им кочешок.Ноне девять молодцовЗа полденьги отдаютИ дешевле того.Ой люли, ой люли,И дешевле того.Тяпи, тяпи, тяп!..Тяпи, тяпи, тяп!..Ой, капуста белая,Кочерыжка сладкая!
Звонко разносится веселый напев капустной песни, старой-престарой. Еще с той поры поется она на Руси, как предки наши познакомились с капустой и с родными щами. Под напев этой песни каждую осень матери, бабушки и прабабушки нынешних девок и молодок рубили капусту. Изо всех домов далеко раздается нескончаемый стук тяпок, а в смолокуровском такая тишь, что издали слышно, как на дворе воробьи чирикают. Бывало, к пристани Марка Данилыча лодок по десяти с капустой приходило — надо было ее на зиму заготовить, достало бы на всех рабочих, а теперь смолокуровские лодки хоть и пришли, но капуста без остатка продана была на базаре. Тут только уверились горожане, что смолокуровские заведения в самом деле закрываются и молодая хозяйка переселяется с родины в иное место.
В то время как рубили капусту, подошел двадцатый день по смерти Марка Данилыча, и к Дуне приехал Патап Максимыч с Аграфеной Петровной и с детьми ее. Похожий на пустыню смолокуровский дом огласился детскими кликами, беготней и играми, и Дуня повеселела при своей сердечной Груне.
В полусорочины[157] Герасим Силыч отправил в доме канон за единоумершего, потом все сходили на кладбище помолиться на могилке усопшего, а после того в работных избах ставлены были поминальные столы для рабочих и для нищей братии, а кроме того, всякий, кому была охота, невозбранно приходил поминать покойника. На другой же день поминовенья начались сборы в путь-дорогу. Одна Дарья Сергевна была недовольна решеньем переехать за Волгу: сильна в ней была привязанность к дому, где она молодость скоротала и почти до старости дожила. Патап Максимыч больше всего заботился, чтобы как-нибудь дом сбыть с рук. Узнавши, что присутственные места в городке до того обветшали, что заниматься в них стало невозможно, он вступил в переговоры с начальством, чтобы наняли смолокуровский дом, ежели нет в казне денег на его покупку. Городничий рассчитал, что в том доме, опричь помещения присутственных мест, может быть и для него отделана хорошая даровая квартира, и потому усердно стал хлопотать о найме. Патап Максимыч, будучи с Дуней один на один, сказал ей про то.
— Знаете ли, что я придумала? — выслушав Чапурина и немного помолчавши, сказала она. — Не надо бы дома-то продавать, лучше внаймы отдать на короткий срок, на год, что ли, а не то и меньше.
— Что ж это тебе вздумалось? — спросил Патап Максимыч.
— А помните, как мы разбирали тятенькин сундук и нашли бумагу про дядюшку Мокея Данилыча? — сказала Дуня. — Ежели, бог даст, освободится он из полону, этот дом я ему отдам. И денег, сколько надо будет, дам. Пущай его живет да молится за упокой тятеньки.
— Добрая душа у тебя, добрая, — ласково улыбаясь, сказал ей Патап Максимыч. — Значит, дом внаймы отдавать только на год?
— Как уж там рассудите, — отвечала Дуня. — А как думаете, скоро ли дядя воротится из полону?
— Не ближе лета. Поглядим, что оренбургский татарин напишет, а ответа от него до сих пор еще нет, — сказал Патап Максимыч. — Схожу-ка я теперь к городничему да потолкую с ним о найме дома на год. Да вряд ли он согласится на такое короткое время, — дело же ведь не его, а казенное.
— Так вовсе не отдавать, — быстро промолвила Дуня. — Караульщиков можно нанять. Герасима Силыча попросить, не согласится ли он пожить здесь до дяди.
— Хорошо, — молвил Чапурин, но все-таки пошел к городничему.
***Только что вышел он из Дуниной комнаты, вошла Аграфена Петровна.
— С приезда не удавалось еще мне поговорить с тобой с глазу на глаз, — сказала она Дуне. — Все кто-нибудь помешает: либо тятенька Патап Максимыч, либо Герасим Силыч, либо Дарья Сергевна, а не то ребятишки мои снуют по всем горницам и к тебе забегают.
— Что ж? Пусть их побегают, здесь просторно играть им, — молвила Дуня. И, зорко поглядевши в глаза приятельнице, сказала:
— По глазам вижу, Груня, что хочется тебе что-то сказать мне. К добру али к худу будут речи твои?
— Каково почтешь, — ответила Аграфена Петровна, тоже улыбаясь. — По-моему, кажется бы, к добру, а впрочем, как рассудишь.
— Что ж такое? — немного смутившись, спросила Дуня. Догадывалась она, о чем хочет вести с ней речь приятельница.
— Два раза виделась я с ним у Колышкиных, — сказала Аграфена Петровна. — Как за Волгу отсюда ехали да вот теперь, сюда едучи. С дядей он покончил, двести тысяч чистоганом с него выправил, в Казани жить не хочет, а в Нижнем присматривает домик и думает тут на хозяйство сесть.
— Что ж он? — вся потупившись, спросила Дуня.
— Ничего. Жив, здоров, — отвечала Аграфена Петровна. — Про тебя вспоминал. Ни слова Дуня. — Тоже тоскует, как и тогда у нас в Вихореве, — немного помолчав, сказала Аграфена Петровна. — Тоскует, плачет; смертная ему охота хоть бы глазком поглядеть на ту, что с ума его свела, не знает только, как подступиться… Боится.
— Так и сказал? — чуть слышно промолвила Дуня.
— Так и сказал, — ответила Аграфена Петровна. — Терзается, убивается, даже рыдает навзрыд. «Один, говорит, свет, одна услада мне в жизни была, и ту по глупости своей потерял». В последний раз, как мы виделись, волосы даже рвал на себе… Да скажи ты мне, Дуня, по истинной правде, не бывало ль прежде у вас с ним разговоров о том, что ты ему по душе пришлась? Не сказывал ли он тебе про свои намеренья?
— Нет, — ответила Дуня, — ни он мне, ни я ему словечка о том не сказала. Он не заговаривал, так как же я-то могла говорить? Мое дело девичье. Тогда же была я такая еще, что путем и не понимала своих чувств. А когда узнала, что уехал он к Фленушке, закипело мое сердце, все во мне замерло, но я все-таки затаила в себе чувства, никому виду не подала, тебе даже не сказала, что у меня сталось на сердце… А тут эта Марья Ивановна подвернулась. Хитрая она — сразу обо всем догадалась. Лукавыми словами завлекла она меня в ихнюю веру, и я была рада. У них вечное девичество в закон поставляется, думать про мужчин даже запрещается, а я была тогда им так много обижена, так ненавидела его, всякого зла и несчастья желала ему, оттого больше и предалась душою фармазонской вере… Когда же образумилась и познала ихние ложь и обманы, тогда чаще и чаще он стал вспоминаться мне. Голос его даже слыхала, призрак его видела. И с той поры стала сердцем по нем сокрушаться, жалеть[158] его.