Собрание сочинений в 12 томах. Том 4. Приключения Тома Сойера. Жизнь на Миссисипи - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас эта излучина затянута песком, так как река проложила новое русло, и по той же причине большая и очень оживленная прежде Ореховая излучина теперь осталась в стороне, далеко от обычного курса пароходов.
Мы посетили Хелину и другой город, о котором я раньше не слыхал, потому что он только что вырос, — Арканзас-Сити. Он порожден железной дорогой: линия Литлрок — Миссисипи — Техас подходит тут к самой реке. Мы спросили пассажира, местного жителя, что это за город. «Знаете, — сказал он, задумчиво, с видом человека, который медлит, чтобы выразиться как можно точнее, — это чертова дыра». Описание — фотографически точное. Ободранные дощатые домишки стоят рядами или сбившись и кучу, а запас грязи достаточен, чтобы обеспечить этим товаром город на сотню лет вперед: ведь наводнение только недавно отступило. На улицах виднелись там и сям глубокие лужи, и в разных местах был разбросан десяток грубо сколоченных лодок; валялись они там, где им приключилось быть, когда вода отступила и люди снова могли ходить в гости и за покупками пешком. И все же этот городок растет, за ним лежат богатые окрестности, рядом — элеватор и большой, хороший завод для производства хлопкового масла. Я раньше таких заводов не видывал.
Хлопковое семя в мои времена почти ничего не стоило. Теперь оно стоит от двенадцати до тринадцати долларов тонна, и его не выбрасывают. Масло, выжатое из этих семян, бесцветно, безвкусно и почти или даже совсем без запаха. Утверждают, что, подвергшись особой обработке, оно может служить подделкой и заменой любого масла и в то же время стоить дешевле самого дешевого из них. Умные люди возили его в Италию, подправляли, наклеивали ярлычки и привозили обратно под видом оливкового масла. Эта торговля до того разрослась, что Италия оказалась вынужденной наложить запрет на ввоз хлопкового масла, чтобы не пострадала ее собственная торговля оливковым маслом.
Хелина расположена в одном из красивейших мест на Миссисипи. Она стоит на самом крайнем, самом южном холме, виднеющемся по эту сторону реки. В обычное время — это прелестный город, но наводнение (а может быть, и спад воды) недавно опустошило его: улицы были залиты грязной водой, а стены домов все еще опоясывает широкая темная полоса, подымающаяся от фундамента; всюду валялись брошенные и забытые лодки; деревянные настилы на четырехфутовых подпорах все еще стоили; дощатые тротуары, настланные на земле, были развалены и разбиты: когда по ним проходили два человека, слепой мог бы подумать, что идет кавалерийская атака; везде была грязь, черная и глубокая, а во многих местах стояли малярийные лужи затхлой воды. Наводнение на Миссисипи — если не считать пожара — самое разрушительное и ужасное бедствие.
Мы славно провели тут время в этот солнечный воскресный день — два часа полной свободы на берегу, пока пароход разгружался. Подальше от центра на улицах было мало белых, но зато множество цветной публики, главным образом женщин и девиц. Почти все были разряжены в яркие новые платья самого шикарного и затейливого стиля и покроя, — резкий и забавный контраст с унылой грязью и задумчивыми лужами.
Хелина — второй по населенности город в штате Арканзас; там насчитывается около пяти тысяч жителей. Земля вокруг необычайно плодородна. Хелина успешно торгует хлопком, продает от сорока до шестидесяти тысяч кип в год, а также ведет большую торговлю лесом и зерном; имеются тут литейный и маслодавильные заводы, механические и каретные мастерские, — короче: около миллиона долларов вложено в промышленность.
Там проходят две железные дороги — это коммерческий центр большого и богатого района. Новоорлеанский «Таймс-Демократ» определяет общий годовой доход города в четыре миллиона долларов.
Глава XXXI
ОТПЕЧАТОК БОЛЬШОГО ПАЛЬЦА, И ЧТО ИЗ ЭТОГО ВЫШЛО
Мы подходили к Наполеону в Арканзасе. Тут я стал подумывать о том, что мне там предстояло сделать. Стоял полдень ясный и солнечный. Это к худшему — во всяком случае, не к лучшему, — ибо мое дело желательно выполнить не при дневном свете. Чем больше я раздумывал, тем очевиднее становился для меня этот факт то с одной, то с другой точки зрения. Наконец передо мной встал четкий вопрос: имеет ли смысл выполнять днем это поручение, если, принеся в жертву удобства и личные вкусы, можно посвятить ему ночь и не привлечь тогда никаких любопытных взоров? Я больше не колебался. Простой вопрос и простой ответ — лучший выход из большинства запутанных положений,
Я позвал своих друзей к себе и каюту и сказал, что очень огорчен, если они будут разочарованы и недовольны, но, но некоторым соображениям, лучше всего взять наши вещи и высадиться в Наполеоне. Они взбунтовались и, не стесняясь в выражениях, высказали свое неодобрение громко и решительно! Главный их довод был тот, какой испокон веков всегда выплывает первым в таких случаях: «Но ведь вы решили, вы согласились остаться на этом пароходе» и т. д., — как будто если человек решил сделать глупость, он обязан продолжать в том же духе и совершить двойную глупость, выполняя свое решение.
Я приводил различные смягчающие доводы и добился некоторого успеха; ободренный этим, я удвоил усилия и, чтобы доказать, что не я выдумал это докучное поручение и ни в какой мере за него не ответствен, тут же рассказал им его историю. Вот она в главных чертах.
В конце прошлого года я провел несколько месяцев и Мюнхене, в Баварии. В ноябре я жил в пансионе фрейлейн Дальвайнер на Карлштрассе, 1-а, но мой рабочий кабинет был расположен в миле оттуда, в доме вдовы, которая жила тем, что сдавала комнаты. Вдова и двое ее детишек по моей просьбе каждое утро забегали ко мне поговорить со мной по-немецки. Однажды, бродя по городу, я посетил одно из казенных учреждений, где содержат под наблюдением покойников, пока доктора не решат, что они действительно умерли, а не находятся в летаргическом сне. Страшное место — эта большая комната. Там лежало тридцать шесть трупов взрослых людей, вытянувшихся на слегка наклонных скамьях в три длинных ряда, — все с восковыми, белыми, неподвижными лицами и все закутанные в белые саваны. В стенах комнаты были сделаны глубокие альковы вроде окон, и в них лежали с мраморными лицами дети, совершенно спрятанные под ворохом живых цветов, так что виднелись только личики и сложенные накрест руки. И у каждой из пятидесяти фигур — больших и маленьких — на пальце было кольцо; от кольца шла проволока к потолку и оттуда — к звонку в дежурную комнату, где днем и ночью бодрствовал сторож, готовый прибежать на помощь к тому из этих бледных призраков, кто, пробудившись от смерти, сделает движение: потому что от любого, даже самого слабого движения дернется провод и страшный звонок зазвонит. Я представил себе, как бы я сидел сторожем смерти один, в поздние часы унылой дождливой ночи, и как все мое тело моментально превратилось бы в дрожащий студень при неожиданном звуке жуткого призыва. Поэтому я стал подробно расспрашивать и задал вопрос: что же будет, если умрет сам сторож и воскресший покойник придет облегчить ему последние минуты жизни? Но меня упрекнули в праздном и легкомысленном любопытстве в таком торжественном и печальном месте, и я ушел пристыженный.
На следующее утро я рассказал вдове о моем приключении, и она воскликнула:
— Пойдемте со мной! У нас есть жилец, который расскажет вам все, что вас интересует. Он служил там ночным сторожем.
Этот человек был жив, но не похож на живого. он лежал в постели, и голова его опиралась на высокие подушки, лицо было измождено и бескровно, глубоко провалившиеся глаза закрыты, рука, лежавшая на груди, походила на птичью лапу — до того костлявы были длинные пальцы. Вдова стала объяснять ему, кто я такой. Глаза человека медленно приоткрылись и зло заблестели из глубоких впадин; он мрачно нахмурился, поднял тощую руку и повелительно отстранил нас. Но вдова не сдавалась, пока не втолковала ему, что я приезжий и американец. Его лицо сразу изменилось: оно просветлело, даже ожило, — и через минуту мы с ним оказались наедине.
Я начал говорить на тяжеловесном немецком языке, он ответил на вполне гибком английском, после чего мы оставили немецкий в блаженном покое.
Я подружился с этим чахоточным и посещал его ежедневно. Мы говорили обо всем. Вернее — обо всем, кроме жен и детей. Стоило только упомянуть о чьей-нибудь жене или чьем-нибудь ребенке, и это вызывало в нем одну за другой три перемены: сначала в глазах его зажигался самый добрый, любящий и нежный взгляд; и следующий миг он угасал и заменялся мертвенным взглядом, какой я увидел, когда он впервые поднял веки; затем человек замолкал на весь день и лежал безмолвно, где-то витая мыслями, чем-то поглощенный, как будто не слышал, что я говорю; не обращал внимания, когда я прощался, и, очевидно, не воспринимал ни зрением, ни слухом, что я покидаю комнату.