Собрание сочинений в 12 томах. Том 4. Приключения Тома Сойера. Жизнь на Миссисипи - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но удивленное и как бы торжествующее выражение смутно проступило на искаженном от ужаса лице моей жертвы. Это смутило и взволновала меня. Я спросил:
— Как, разве он не убежал?
Отрицательное покачивание головой.
— Нет? Что же случилось?
Удовольствие на его лице стало еще заметнее. Он попытался пробормотать какие-то слова, но безуспешно; попытался что-то показать связанными руками — и не смог; подождал минуту — и потом слабо, но многозначительно кивнул головой по направлению к ближайшему трупу.
— Умер? — переспросил я. — Бегство не удалось? Попался, и его пристрелили?
Отрицательный знак головой.
— Что же тогда?
Снова он попытался что-то показать руками. Я пристально всматривался, но не мог понять смысла. Я наклонился и вгляделся еще внимательнее. Он согнул палец и слабо ударил им себя в грудь.
— Ага — его закололи? Так?
Утвердительный кивок сопровождался такой странной дьявольской усмешкой, что в моем помутневшем рассудке сразу вспыхнула яркая мысль, и я крикнул:
— Неужели я заколол его вместо тебя? Ведь этот удар предназначался именно тебе!
В утвердительном кивке вторично умиравшего негодяя было столько радости, сколько его угасающие силы позволяли выразить.
— О я несчастный, несчастный человек! Убить того, кто пожалел моих милых, кто хотел быть их другом, когда они были беспомощны, кто спас бы их, если б мог! О я несчастный, несчастный! Несчастный!
Мне показалось, что я слышу придушенный хрип насмешливого хохота. Я отнял руки от лица и увидел, как мой враг снова откинулся на свою наклонную скамью.
Он умирал достаточно долго. Он был изумительно живуч и обладал удивительным организмом. Да, было приятно смотреть, как долго он умирал. Я сел на стул около него, взял газету и стал читать. Время от времени я отпивал немного коньяку. Это было необходимо из-за холода. Но отчасти я это делал вот почему: я заметил, что стоило мне взяться за бутылку — и ему казалось, будто я собираюсь дать ему глотнуть. Я читал вслух: главным образом выдуманные сообщения о людях, спасенных на пороге могилы и возвращенных к жизни несколькими глотками спиртного и теплой ванной. Да, ему пришлось умирать долгой, трудной смертью — три часа и шесть минут, с той самой минуты, как прозвонил колокольчик.
Считается, будто за все восемнадцать лет, как установлено дежурство при покойниках, ни один из закутанных в саван обитателей баварских мертвецких не позвонил в колокольчик. Что ж, это невинное заблуждение. Пусть будет так.
Холод мертвецкой пронизал меня до костей. Он обострил и усилил болезнь, которая раньше меня мучила, но до этой ночи постепенно ослабевала. Этот человек убил мою жену и ребенка, а теперь, через три дня, он может и меня записать в свой список убитых. Пускай так, но, боже мой, как восхитительно это воспоминание! Я поймал его, когда он чуть не спасся из могилы, и швырнул назад.
После этой ночи я пролежал целую неделю в постели; но как только я мог встать, я просмотрел все записи о покойниках и узнал номер дома, где умер Адлер. Это был жалкий притон. Я решил, что он, вероятно, завладел вещами Крюгера, так как приходился ему родственником; а я хотел, если возможно, заполучить часы Крюгера. Но пока я болел, вещи Адлера распродали и растащили, остались только кое-какие старые письма и всякий хлам. Однако благодаря этим письмам я напал на следы сына Крюгера, единственного из его родных. Ему сейчас лет тридцать, он сапожник по профессии, живет в доме номер четырнадцать по Кенигштрассе в Маннгейме; вдовец, с несколькими малолетними детьми. Не объясняя причины, я с тех пор постоянно посылаю ему две трети того, на что он живет.
А эти часы — какие странные вещи случаются иногда! Я искал их по всей Германии, искал более года, потратил массу денег и сил; наконец я их нашел. Я нашел их и несказанно обрадовался; открыл их — и там ничего не оказалось. Да ведь и следовало ожидать, что этот клочок бумаги не сохранится в них навсегда.
Конечно, я оставил мысль об этих десяти тысячах долларов, оставил и выбросил из памяти вон; но с великим огорчением, потому что я хотел добыть их для сына Крюгера.
Вчера вечером, когда я понял, что скоро умру, я стал готовиться. Я начал жечь всякие ненужные бумаги, и — на тебе! — из пачки бумаг Адлера, просмотренных недостаточно внимательно, выпал этот долгожданный клочок! Я узнал его сразу. Вот что было в этой записке, — я вам переведу ее:
«Кирпичная конюшня, каменный фундамент, посреди города, на углу Орлеанской и Базарной. Угол со стороны здания суда. Третий камень, четвертый ряд. Поставь там пометку, чтобы знать, сколько их придет».
Вот, возьмите ее и спрячьте. Крюгер объяснил мне, что камень можно вынуть, что он находится в северной стене фундамента, четвертый ряд сверху, третий камень с запада. Деньги спрятаны за ним. Он сказал, что последняя фраза написана нарочно, чтобы сбить со следа, если бумага попадет в чужие руки. Так, наверно, случилось и с Адлером.
Теперь я хочу просить вас: если вы действительно отправитесь в предполагаемое путешествие вниз по реке — отыщите эти деньги и перешлите их Адаму Крюгеру по маннгеймскому адресу, который я вам сообщил. Он станет богатым человеком, а я буду крепче спать в могиле, зная, что сделал все что мог для сына человека, который пытался спасти мою жену и дитя, — хотя рука моя, не ведая того, поразила его, когда мое сердце стремилось оказать ему защиту и помощь».
Глава XXXII
КАК РАСПОРЯДИЛИСЬ КЛАДОМ
— Вот что сообщил мне Риттер, — сказал я моим двум товарищам.
Наступило глубокое, выразительное молчание, длившееся очень долго; за ним последовал залп взволнованных и удивленных восклицаний по поводу необыкновенных перипетий этой истории; и восклицания и перекрестный огонь вопросов продолжались до тех пор, пока мои друзья совсем не запыхались. Наконец они стали успокаиваться и отступать под прикрытием редких, случайных залпов в область молчании и глубочайшей задумчивости. Десять минут стояла тишина. Затем Роджерс сказал мечтательно:
— Десять тысяч долларов!
И после длинной паузы добавил:
— Десять тысяч! Это куча денег!
Поэт спросил вдруг:
— И вы так вот сразу отошлете ему все?
— Ну да, — ответил я. — Что за странный вопрос!
Ответа не последовало. Но спустя несколько минут Роджерс нерешительно спросил:
— Все деньги? То есть… я хочу сказать…
— Конечно все.
Я хотел продолжать, но замолчал: меня остановил внезапный поток мыслей. Томпсон что-то говорил, а я думал о другом и не уловил его слов. Но я услышал ответ Роджерса:
— Да, и мне так кажется. Этого было бы вполне достаточно. Ведь он-то ровно ничего не сделал.
Затем поэт сказал:
— Собственно, если поразмыслить, этого более чем достаточно. Ведь только подумайте — пять тысяч долларов! Да он их и за всю жизнь не успеет истратить! И эти деньги будут ему во вред, может быть погубят его, — надо же и это принять во внимание, он быстро все спустит, закроет мастерскую, может быть начнет пьянствовать и обижать своих детей, растущих без матери, предастся другим дурным привычкам, будет опускаться все ниже и ниже…
— Верно, верно! — горячо подхватил Роджерс. — Я наблюдал такие вещи сто раз — нет, больше, чем сто. Если хотите погубить такого человека, дайте ему в руки деньги — вот и все; больше ничего не требуется — только дайте ему деньги; и если он не собьется с пути, не станет пропащим человеком, не потеряет всякого чувства собственного достоинства и так далее значит, я не знаю человеческой натуры; правда ведь, Томпсон? Пусть даже мы дадим ему третью часть — будьте уверены, что не пройдет и шести месяцев, как он…
— Лучше скажите — шести недель! — вставил я, увлекаясь и вмешиваясь в разговор. — Если эти три тысячи долларов не поместить в надежные руки, чтобы он не мог забрать их, — он не продержится и шести недель…
— Конечно не продержится! — подтвердил Томпсон. — Я издавал книги подобного рода людей и знаю: как только к ним в руки попадет крупный гонорар — скажем, три тысячи или две…
— И на что этому сапожнику две тысячи долларов, хотел бы я знать! — озабоченно перебил его Роджерс, — Человек, может быть, вполне доволен своей судьбой, живет себе в Маннгейме, окруженный людьми своего круга, ест свой хлеб с тем аппетитом, который дается только прилежным трудом, блаженствует в своей смиренной доле, честен, правдив, чист душой и счастлив! Да, говорю вам, счастлив! Счастлив больше, чем множество людей, одетых в шелка, вращающихся в пустом, фальшивом кругу легкомысленного общества. И вдруг вы вводите его в такое искушение! Вдруг вы кладете перед таким человеком тысячу пятьсот долларов и говорите…
— Тысячу пятьсот чертей! — крикнул я. — Даже пятьсот долларов и то подорвут его принципы, парализуют трудолюбие, приведут его в кабак, оттуда — на мостовую, оттуда — в богадельню для нищих, оттуда…