Избранное - Иоганнес Бобровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но как скажешь такое здесь, в этой комнате, перед этими книгами, глядя на эти картины: вот гора Рамбинас[41], иначе Энгельсберг или Шлоссберг, ее вполне можно узнать, на переднем плане, как всегда, молодые люди сидят и поют или танцуют, наряды их тонко сочетаются по цвету, — картины Гизевичуса, весьма почтенного художника, чей портрет висит между портретами не менее почтенного Резы и столь же почтенного Пассарге, что возвращает нас снова к Донелайтису — оба переводили его на немецкий язык, на вполне хороший немецкий язык, и, несомненно, с любовью. Возвращает к Донелайтису, и не только к нему одному. «Поедем сами, думает Гавен, посмотрим своими глазами», — а вслух говорит: «Хорошая фасоль». А Фойгт, интересно, о чем он думал все это время? Конечно, об опере. Фойгт отвечает дружелюбно: «Да».
Появляется Мария — не округлая, длинноногая, вошедшая в поговорку красота, которой так богаты оба берега Немана, а по-балтийски сухая, скорее эстонского типа, с плоской грудью и выступающим животом. Как говорят в народе: живот — что полка на стене, хоть лампу ставь; говорят вообще, не имея в виду Марию Кронерт.
— Ну что ж, пора, господин Гавен.
Профессор Фойгт подымается и рассовывает по карманам еще несколько бумажек в дополнение к тем, что лежат уже там в полном порядке. Склеенная из трех листов полоса, та самая, скатывается и находит свое место в жилетном кармане. Фойгт подходит к барометру, который висит между окнами, и постукивает по стеклу, но барометр показывает то, что он показывает: ясно. Теперь еще только шляпа с широкими полями и еще палка.
Покинутая комната. Только что здесь были люди, они не очень-то много двигались, не ходили из угла в угол, но они все же были здесь, сидели на вполне солидных стульях, думали и говорили. А вот теперь и Мария Кронерт ушла, и кухня тоже покинута, все в полном порядке, в кладовке стоит глиняная кринка с кильками в уксусном маринаде с лавровым листом и зернышками перца. Пиво принесено и поставлено наготове, у самой двери. Квартира покинута. Занавески на окнах задернуты. Двери заперты.
Но все еще здесь. Все на своих местах. Книги. Стол. Плетеная лоскутная дорожка на полу. Ее связала мать Фойгта, жена эконома в имении амтмана Коппа в Морицкемисе. Давно.
У мальчика светлая голова, он нравится школьному инспектору округа пастору Коннору, советник по делам школы Томнау привозит его в город, теперь он вольнослушатель, потом стипендиат: в Кенигсберге — в трех домах его кормят бесплатно, — потом Попечительство для литовских студентов, основанное сто пятьдесят лет назад, дает ему возможность получить образование — разумеется, богословское. Несмотря на то, что он не литовец. В последние десятилетия многое изменилось, но название попечительства осталось прежним. В занятиях он следует примеру почтенного Резы родом из деревни Карвайчяй на Куршской косе; засыпанная когда-то песком, сожранная блуждающей дюной, она вновь показалась теперь; можно разглядеть следы крестьянских дворов — там, где были столбы, заборы или могильные кресты, земля потемнее, коричневатая.
Итак, квартира покинута, она пуста. Детская площадка без детей, паутина без паука — и то и другое сразу. Комната покинута, комната пуста.
А те, кто ее покинул, Фойгт и его гость Гавен, стоят на площади.
Они спустились по лестнице. Внизу, на первом этаже, в самом низу, значит, — трактир, но высшего класса; сейчас здесь, как принято говорить, имеет место, или, попросту говоря, празднуется, чей-то юбилей, как легко установить по песням, по игре на пианино.
Маленькое пианино, высокого тона, три педали, их тяги испорчены — следовательно, нажимать на них бесполезно. А что играли?
Надо сообразить, ведь Фойгт и Гавен стоят уже на станции узкоколейки — для них встречи на этом юбилее уже позади. Давайте подумаем, давайте вспомним, до отхода поезда осталось еще четыре минуты.
Они идут по площади Флетчерплатц, у здания немецкой таможни стоит поезд узкоколейки, два вагончика. Еще с середины площади Фойгт кричит кондуктору: «Вы уже свистели, господин Штейнер?» И Штейнер кричит в ответ: «Да». Фойгт снова: «Давно?» Штейнер: «Да нет, только что».
А справа, от гостиницы Берга, подходит господин Лаупихлер — насосы и трубы, — а в поезде сидят Крауледат из союза учителей с супругой и Винклер — продовольственные товары и спиртные напитки, — тоже с супругой, и господин Крауледат приветствует Фойгта словами: «Господин сослуживец», а Винклер, вскинув навстречу входящим руку ладонью вперед, говорит. «Хороша погодка!»
Но мы ведь спрашивали, что играли. Помните? И кто играл?
Играл Элизат, седой, тоже долговязый и тощий, как хлыст, прежде он был дирижером — его и сейчас все так называют: господин дирижер. Это он играет в трактире (четыре пятьдесят в час), аккомпанирует и поет со всеми: «Там, где волны Балтийского моря», и «Летели пять диких лебедей, и «Анхен из Тарау», как говорится, «песни родины», а как началось настоящее веселье: «Что за чудо, что за великое чудо!» Тут-то он вдруг возьми да запой подлинные слова «O tai divai» — такое понравится далеко не всякому; а только стало по-настоящему уютно и хор затянул: «Ах, юные годы, юные годы!», он, старый и усталый, вдруг опять нечаянно запел литовскую песню: «Kur bėga Šešupė». Да что ж тут плохого, ведь речка Шешупе протекает здесь, на немецкой стороне, что не уставал повторять обер-секретарь Никель потом, когда все уже было кончено, и Элизата унесли за угол, к санитарному советнику Пику. Но ассистент Ленувайт с великой внутренней убежденностью, подкрепленной, как ни странно, пивом городского акционерного общества, подошел в своих сапогах — уже три года как он носил сапоги, — подошел сзади к музыканту, и трахнул его по голове пол-литровой пивной кружкой, и начал говорить речь над поникшим телом, такую, как это теперь принято: о твердой закалке,