Избранное - Иоганнес Бобровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, переругались?
Твердой походкой, ступая с пятки на носок, Лаупихлер удаляется, не обращая внимания на вопрос Штейнера, который пускает ему вслед:
— Ступай в задницу…
Одним попутчиком стало меньше, но вот в Ломпонене — большая деревня, лежит у самой железной дороги — вылезают и Крауледаты, и поэтому, да потому еще, что Винклер уснул, а жена его вяжет, приходит новая тема разговора, вот она уже здесь.
Причкус, или в переводе Пассарге, староста Фриц, в литовском языке, как вы знаете, нет звука «ф», имел обыкновение рассказывать интересные истории.
Это сказано просто так, вообще, а может быть, и с намеком на тех, кто вышел из вагона, так или иначе это из идиллии Донелайтиса «Блага осени».
Фойгт достает свою бумагу, ту, свернутую, из жилетного кармана, вытаскивает рывком, быстро разворачивает и говорит:
— Я думал, в третьем акте и еще где-нибудь дальше использовать сцену из идиллии, разумеется, в совершенно свободной трактовке: его персонажи — Энскис, это тот, у которого didelis peilis (длинный нож) и белая кобыла, и Дочис, бездельник, и Слункюс — лентяй, как говорит само его имя, а Донелайтис будет ходить среди своих героев и говорить что-нибудь вроде: «Боров ты этакий, как же живешь ты, бесстыжий?» Можно бы вывести и его однокашника Шпербера из Кунцая, он был в гостях в Тольминкемисе в 1763 году.
Вот так, безо всякого перехода, мы с вами очутились в самой гуще, и Гавен уже бродит с Фойгтом по его путям и перепутьям, он предлагает вставить несколько песен.
— В связи со сценой свадьбы, которую вы хотите взять для оперы, господин Фойгт, — из идиллии, я сужу по именам, — неплохо бы подумать об одной шуточной песенке из сборника Юшки, том первый, о старом женихе: едва вошел в горницу, начал шарить глазами по полкам.
— Прекрасно! — Фойгт смеется. — Я знаю эту песню. Когда он въезжает во двор, лошадь опускается на колени, чтоб он мог слезть.
Итак, они начинают наперебой подавать друг другу идеи. Длинная бумажная полоса Фойгта обрастает дополнениями, разъяснениями и указаниями, записанными по специальной системе сокращений Фойгта.
А пока что поезд катится то вверх, то вниз по знаменитым Полумпяйским горам — моренные гряды, как учат в школе, следы глетчера — услышишь этакое, и чего только не вообразишь, но все окажется совсем не таким; как увидишь прекрасные холмы, такие зеленые и так красиво возделанные и засеянные рожью, овсом и ячменем, и так красиво застроенные хуторами — сирень и бузина по одну сторону риги, а по другую и вокруг дома — сады с фруктовыми деревьями и высоким шпорником, — поймешь: вот они какие, знаменитые Полумпяйские горы; тут уж паровозику приходится потрудиться. Одни раз он даже откатывается назад для разбега, и тогда просыпается Винклер, он сопит, и ему даже не надо глядеть в окно, чтобы сообщить:
— Раньше Лаупихлер неплохо сбывал здесь свои насосы. Грунтовые воды лежат глубоко, а литовские колодцы — яма, стены которой укрепляют балками, — здесь не годятся. А Лаупихлер, не понимаю этого человека, как он может так рассуждать — ведь все его дела здесь пошли прахом.
Поезд останавливается. Полумпяй. Штейнер вылезает. По дороге, по засохшей глине, бегут дети и машут руками; вот они уже здесь и говорят что-то господину Штейнеру, а внизу, у крайнего двора, — старушка в черном, с черным платком на голове, и все становится ясно. «Бегите вперед, ребятки, — сказала она, — пусть господин Штейнер подождет».
И он, разумеется, ждет, делает несколько шагов навстречу и помогает старушке влезть в вагон.
Потом он свистит.
Если дочери Панзеграу стоят сейчас возле своего домика, они, наверное, услышат этот свисток, а не только тот, следующий, который Штейнер даст уже на вершине у Керкутвечяя; Вилькишкяй, где Панзеграу обслуживают вокзал, совсем близко. Правда, деревню, которая лежит по правую сторону, скрывает высокий холм, но слева, на равнине, кое-что можно увидеть. Мажурмачяй, где сидят Мейеры, а дальше, что уж совсем необычно, выстроились в ряд маленькие усадьбы, словно вдоль улицы, а в конце — дом из красного кирпича, похожий на фабрику.
Здесь мы вылезаем. Винклеры едут дальше, в Вешвиле, а мы вылезаем здесь, у сарая с жилой пристройкой, то есть у вокзала, если вам угодно называть его так, где фрау Панзеграу выглядывает из окна и кивает фрау Эпштейн и ее мужу — текстильные товары, головные уборы.
У Фойгта с Эпштейном недолгий разговор — до шоссе. Эпштейн говорит, выходя из вагона:
— Я понял из ваших слов, что вы едете к учителю Пошке. Очень рад.
Обязательно надо спросить, почему это доставляет радость господину Эпштейну. И что же он отвечает?
— Человек, который поет, всегда радость, господа.
Да, видит бог, это неплохо сказано. А к тому же у Эпштейна круглое, приветливое лицо. Радуйся, Эпштейн, и пусть Фойгт ничего не рассказывает тебе о старом Элизате из Тильзита. Ты знаешь истории и похуже. Не думай сейчас о них.
И, поверите, он не думает о них.
До свиданья, господин Эпштейн.
Надо спуститься с холма вниз, в деревню. В небо вонзается церковный шпиль. Дом перед церковью, вероятно, школа, а в доме напротив, наверху, над залой трактира Платнера, как будто живет Пошка.
Мир и благоденствие кругом! Самое время сказать здесь об этом. Ибо всему наступает конец. И тогда будет сказано то, что должно быть сказано.
«Идемте, господин Гавен», — зовет Фойгт, потому что Гавен остановился. Его взгляд блуждает по деревне, по очертаниям холмов за ней, по полям слева, по закатным краскам: темно-зеленый, светло-желтый, красноватый и медленно сгущающийся синий. Самое время сказать здесь об этом.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Чашки зеленые, кофейник синий, молочник белый, тарелка с оладьями желтая с красным. Фрау Платнер сама принесла все сюда, наверх, на коричневом подносе. У господина учителя гости из города.
Потом она ненадолго задерживается у дверей и, опустив поднос, говорит о деревне и городе, о разнице между ними — вы же сами видите, она становится все заметнее — и о завтрашнем празднике.
Завтра трактир здесь можно и не открывать, завтра всю праздничную выручку соберет один Вите.
Вите —