Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посреди разнообразных приспособлений и горшочков с воском, загромождавших тележку Смеджебаккена, он держал восковые брикеты, которые отнюдь не выглядели там чужеродными и к которым он искусно прижал ключи от архивных сейфов и большой ключ от решетки, перекрывавшей вход в хранилище в дневное время. Он знал, как они выглядят, потому что позаботился о том, чтобы обслужить мисс Дикстайн, прежде чем приступать к работе на административном этаже, где разобрался с ключами Пайнхэнда и Эдгара всего за полчаса. После еще одного дня работы у Стиллмана и Чейза мистер Табби исчез с лица земли. Никто не придал этому значения. В Нью-Йорке никто никогда не придает значения подобным вещам.
Я засек время ухода мисс Дикстайн на ланч и ее возвращения. Поскольку ей целый день нечем было заняться, ланч ее просто не мог не разрастись до огромных размеров. Будучи особой не только чувственной, но и точной, она всегда выходила в 11.50. Я следовал за ней в неимоверно ярком солнечном блеске финансового района, где люди, выходя из своих офисов, прикрывали глаза ладонью от утреннего света и от искрящихся вспышек битого стекла, усеивавшего тротуары.
Каждый день без исключения эта девица одолевала двенадцать кварталов, чтобы добраться до кафе рядом с муниципалитетом, и каждый день заказывала один и тот же ланч: тарелку устриц с зеленым салатом, джин-тоник и банановое мороженое. После еды она засиживалась над чашкой чая, дочитывая очередную главу в «Истории экономики Либерии». При чтении она снимала очки, и я видел, что она довольно красива и пребывает в отличной форме. На ланч она всегда тратила полтора часа, а если даже и управлялась раньше, то прогуливалась по улицам, пока не наступало время вернуться на свое – не могу назвать его рабочим – место.
И вот однажды в 11.51 я вышел из лифта на архивном этаже и прошел через великолепный кабинет мисс Дикстайн. Там отчетливо пахло ее духами. Оказавшись возле решетки, я воспользовался покрытой воском, отполированной копией ключа, чтобы открыть себе дорогу в хранилище. Сейф для документов за 1913 год был слева от меня. Когда я встал перед ним, то меня нельзя уже было увидеть ни из кабинета, ни из холла.
Хоть я и содрогнулся, взглянув на сейф правее и увидев цифры 1914, но сунул свои сверкающие ключи в шкаф 1913 года, распахнул дверцу и вытащил оттуда коробку. Весила она килограммов двадцать. Я поставил ее на стоявший в углу стол, обтянутый сверху кожей. Когда я включил настольную лампу, долгие годы не горевшую, нить накала удивленно вздрогнула.
Сами записи пахли Нью-Йорком десятых годов. Возможно, дело было в тогдашнем способе изготовления бумаги или в воздействии, оказываемом временем на кожу, но если я закрывал глаза, то с легкостью мог представить, что я снова мальчик, что на каждом углу можно увидеть лошадей, услышать их всхрапывающее дыхание, почувствовать запах их упряжи. Я внимал потрескиванию огней и наблюдал за множеством столбов дыма, поднимающихся к небу, которое все равно оставалось чистым и голубым. Я оказался дома, в родной стихии. Это было мое время, я знал его, и любая правда, которая может обнаружиться, не сможет меня смутить.
Опасение мое, что бумаги могут лежать в беспорядке, оказалось безосновательным. Все они были подшиты в снабженные ярлыками папки, которые мне оставалось просто перебирать. Год этот для мистера Эдгара выдался нелегким. На ярлыках значилось: «16-я поправка» (о налоге на прибыль), «Доклад Пуджо» (расследования Банковского комитета палаты общин о монопольной концентрации денежных средств), «Федеральный резерв», «Оуэн-Гласс», «Панамское банкротство», «Мексиканская революция». С этим все было ясно. Далее следовали: «Нокс против Николса», «Разорившиеся АО», «Тихоокеанские рифы», «Сталь Шарптона». Было и множество других, но к 12.40 не обнаружилось и намека на то, что я искал. Когда оставалось полчаса, я очень разнервничался. Более чем разнервничался. Меня вдруг охватил ужас.
Часто дыша, я водворил на место коробку 1913-го и открыл сейф 1914 года. Чтобы перенести коробку к столу, потребовалось, казалось мне, несколько часов. Несколько минут ушло на одно только снятие крышки.
Ярлыки сообщали об «Антитрестовском законе Клейтона», «Федеральной комиссии по обмену» и теперь уже не о введении, но о последствиях «Налога на прибыль». Я читал дальше: «Веракрус», «С&О», «Контракт на голландскую сталь», «Прибыльность обменного курса», а потом… потом я ослеп. Я едва мог дышать. Я нашел папку, к которой был приклеен ярлык «Мост через реку Гудзон».
Оставалось только десять минут, и я не осмелился читать на месте. К тому же я не совсем собой владел. Я вернул на место коробку за 1914 год, выключил настольную лампу (быть может, приговаривая ее ко сну продолжительностью еще в несколько десятилетий) и вышел, небрежно держа в руках папку.
Когда на архивном этаже открылась дверь лифта, мисс Дикстайн вышла, а я вошел. Она мне улыбнулась, и я улыбнулся в ответ. Даже если бы она заметила, что я нес папку – а она, по-моему, ничего не заметила, – то могла бы и не понять, что это такое. Вполне может быть, что она никогда не видела ни одной из записей, которые хранила. А если бы она даже заподозрила, что я изъял что-то из ее владений, то, скорее всего, эти подозрения развеялись бы, стоило ей увидеть, что все замки пребывают в целости и сохранности.
Это было в пятницу. Когда я сказал Шерману Осковицу, что ухожу раньше времени, этот недоумок попытался разыграть из себя детектива.
– Да? – спросил он. – Почему?
– Плохо себя чувствую.
– Что болит?
– Все понемногу.
– Боль тупая или острая?
– Просто пытка.
– Температура есть?
– Не знаю, – сказал я. – Коснись моего чела.
– Чего?
– Это вот здесь, – показал я.
За мгновения, потребовавшиеся Шерману Осковицу, чтобы шагнуть ко мне, поднять правую руку и медленно приблизить ее к моему лбу, я успел закрыть глаза и подумать о том, чего так сильно хотелось Сидни, но что мне самому и в голову не приходило, – и температура моя подскочила до тридцати восьми и двух. Осковиц тревожно отдернул руку.
– Да ты горишь!
– Ассоциативная кофеиновая закупорка, – сказал я и отбыл до понедельника.
К тому времени моя квартира была уже занята Анжеликой и Констанцией Смеджебаккен, а идти в «Асторию» или в квартиру Сидни я не хотел. В мою, потому что в отсутствие Смеджебаккена она повергала меня в уныние, а в другую, потому что мне нужно было сохранять способность к осмысленному чтению.
Вместо всего этого я поехал вверх по Гудзону, в Афины, самый спокойный и забытый городок в мире, и остановился там в отеле. В поезде я снова и снова прикасался к своему портфелю, но не открывал его, а читал «Уолл-стрит джорнал» и «Нью-Йорк геральд трибьюн». Я уже давно не читал газет, потеряв и профессиональный и личный интерес к периодике, но сейчас я был доволен, что прихватил их с собой по привычке, потому что они помогли мне отвлечься.
Оказавшись в отеле, я расположился у окна и – двое суток ничего не ел. В администрации решили, что я приехал к ним, дабы совершить самоубийство, и каждые несколько часов засылали в мой номер горничную для проверки. Наконец я сказал:
– Больше сюда не входите и скажите своему хозяину, чтобы не беспокоился. Я не собираюсь совершать самоубийство. Я физик, и мне требуется абсолютный покой, чтобы согласовать Ньютонову механику с теорией относительности.
Не думаю, чтобы она уловила, в чем состояло мое намерение, потому что не успел я и оглянуться, как с кухни доставили тарелку с инжиром, но после этого, видимо обрадовавшись, что хоть что-то да ем, меня оставили в покое.
Два дня я смотрел на Гудзон и не видел ни единого корабля, и на железнодорожные пути я тоже смотрел два дня, не видя там ни единого поезда. Я люблю забытые города, ибо именно в забытых городах можно заметить, как изгибаются под ветерком шторы. В забытых городах можно свободно дышать – и прислушиваться к тиканью часов – и следить за тем, как светает. Мир в заброшенных городах – это не какофония разных звуков и шумов, но прелестный звук, рождаемый ветром, дующим над водой, или старое дерево, сгибающееся под бременем зеленых, юных и нетерпеливых листьев. Я сидел у окна в афинской гостинице (а на столе рядом со мной лежала зеленая папка) и два дня оставался неподвижен, испытывая детское благоговение. Ребенком я знал Бога, замечая Его присутствие в каждом предмете. Это было просто – святые, агнцы и только что проснувшийся взгляд, внимательный к деталям. И, самое главное, я был переполнен любовью и преданностью отцу и матери и потому свободен заглянуть дальше горестей этого мира.
Ветер тихонько колыхал белые шторы, покрывал рябью излучину реки и раскачивал деревья ровно в той мере, чтобы я мог слышать их легкий скрип. Радиатор шипел и постукивал. Изредка я слышал, как где-то закрывается дверь, проезжает машина, раздаются шаги по лестнице. Я не мог раскрыть папку.