Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердца разгорались под дробные зажигающие звуки пианино, и вдруг толстый налитой генерал, муж черноокой княгини, разом сбросил свой мундир и пустился вприсядку, но поскользнулся в луже шампанского и растянулся в ней. Все загрохотало диким хохотом.
— Тьфу! — досадливо плюнул Григорий. — Плясать, и то черти паршивые не умеете! Пить, пить, пить! — крикнул он дико.
И в широко раскрытые двери официанты снова внесли на больших подносах все, что требовалось: вкусы и порядки Григория Ефимовича они знали.
И снова диким гомоном зашумела пьяная компания…
Какого-то совсем зеленого конногвардейца мучительно рвало около пианино. Принц коснеющим языком издевался над ним…
Чрез неделю уже радостный, довольный собой граф Михаил Михайлович выехал чрез Хапаранду на Стокгольм с важным поручением в Англию…
XII
«ПЯТЬ ЧАСОВ У ФОНТАНА»
Ночь на вилле Родэ закончилась таким грандиозным скандалом и побоищем, что с утра о ней заговорил весь город. Газеты не посмели остановиться на этом происшествии, но зато всюду — по редакциям, в частных домах, а в особенности в кулуарах Думы — было много возмущения, сверкания глазами и жестов. В Думе в самом воздухе даже как будто чувствовалось какое-то грозовое напряжение. Миллионы больших и маленьких бедствий терзали русскую землю, но обо всем этом люди не хотели, даже просто не могли думать: все застилал собою этот серый, землистый, пьяный и ненавистный лик, этот отвратительный мужик, в грязных лапах которого было все, вся судьба миллионов людей — как, по крайней мере, очень многим из них это казалось…
Вообще на очереди был так называемый большой день. Депутаты были почти все в сборе, хоры с раннего утра были переполнены публикой. Пристава имели вид достойный и значительный. Когда стало известно, что председатель Государственной Думы М. В. Родзянко задержался в Ставке и к заседанию не поспеет, все были разочарованы, но делать было нечего. Председательствовать в отсутствии его должен был князь В. М. Волконский. Он был близок к царской семье, и, зная, что сегодня предстоит штурм оппозиции, направленный довольно откровенно в сторону двора или, точнее, государыни и разных безответственных влияний, он был определенно смущен. Правые во главе с большим и кудрявым Марковым II в его каком-то всегда уездном костюме развивали лихорадочную энергию, категорически, но, конечно, под страшным секретом утверждая, что у министра внутренних дел уже лежит в портфеле подписанный государем указ о роспуске Думы, если только оппозиция посмеет коснуться личности государыни и вообще дел двора. Оппозиция заколебалась, и заседание было отложено на неопределенное время: депутаты разбились по фракционным помещениям, и там в дыму папирос и сигар закипели горячие дебаты.
Соображения осторожности быстро победили, и целый ряд видных ораторов — и Керенский, и Герман Мольденке, и Милюков, — бледные, раздраженные до последней степени, от своих выступлений отказались.
Но едва ли не больше всего шума было у правых: худой, рыжеватый, нервный Пуришкевич страстно настаивал на том, что правда о положении страны должна быть сказана с трибуны Государственной Думы: это будет полезно не только стране, жаждущей хоть струи свежего воздуха, но и прежде всего для трона. Splendid isolation[50] трона в такой тяжелый для России момент есть величайшая опасность: наверху должны, наконец, узнать, что думают и чувствуют и говорят все честные русские люди. Кудрявый Марков II, опасный демагог, развязно вравший, что за ним стоят миллионы истинно русских людей, готовых сложить по его знаку головы в защиту исконно русской царской власти, человек, наивно, но очень твердо уверенный, что он обладает какою-то особенной мудростью, которая называется государственной и которая состоит в том, чтобы говорить и делать не то, что думаешь, — Марков II упорно, упрямо возражал Пуришкевичу, находя, что и без того об интимной жизни двора говорят больше, чем следует, что дело честных патриотов не раздувать без конца эту болтовню, а всеми силами стараться потушить ее: получавший от казны большие деньги на свою высокопатриотическую деятельность, он боялся этих отважных выступлений и думал, что пока что лучше — для него лучше — молчать.
— То, что вы изволите рекомендовать, это политика страуса, который, спрятав голову за камень, думает, что его никто не видит… — вскочив и нервно жмурясь, бросил ему Пуришкевич в бешенстве. — Молчать теперь — это преступление! Мы должны нашим криком разбудить безмятежно спящих… если они еще живые люди. Чрез полтора часа я с своим поездом уезжаю на фронт, и вы будете изменниками родине, если не поднимете вашего предостерегающего голоса… Позвольте вам доложить один маленький фактик, который, может быть, раскроет вам глаза на положение армии и страны. Как вам известно, Георгиевская дума присудила государю императору Георгия.{146} И вот не прошло и недели, как я сам — сам, сам, своими ушами! — слышал, как молодые сибирские стрелки на фронте смеялись: «Царь с Егорием, а царица — с Григорием…» Понимаете вы, чем это пахнет?!
— Расстрелять пару таких мерзавцев, и все разом будет кончено… — отрывисто бросил худой хлыщеватый Замысловский.
— Разумеется! — поддержал его Марков, раздувая ноздри. — Это только хулиганство и ничего больше…
— Тогда вам придется расстрелять три четверти России… — запальчиво крикнул Пуришкевич. — И в первую голову — меня! Ибо и я признаю, что положение создано невозможное, невыносимое…
Марков во главе своих не уступал — упрямо, тупо, некрасиво. Многие, если не все, понимали главную причину его осторожности и смиренномудрия и, разделяя его опасения шума, все же отворачивались от него.
— Прекрасно… — кричал Пуришкевич, жмурясь. — Превосходно… Подведем итоги… Раз правая фракция не желает исполнить своего патриотического долга, все, что мне остается, это — уйти из нее…
В густо накуренной комнате сразу горячей волной поднялся шум. Несколько голосов вперебой кричали:
— Но это будет прежде всего скандал… Как отзовется это на партии в глазах страны? Это значит ставить свое личное самолюбие выше интересов общего дела: раз по-моему не выходит, так пусть все идет прахом! Нет, Владимир Митрофанович все же прав: и молчанию должен быть предел! Но мы не можем же выступать рука об руку с кадетами{147}-мадетами и прочей сволочью…
— Господа, — сдерживая себя, сказал Пуришкевич громко и с достоинством. — Позвольте заявить вам совершенно определенно о моем выходе из фракции… Сегодня выступить в Государственной Думе я не могу: поезд отходит на фронт, где у меня много важного и неотложного дела. Но при первой же возможности и очень скоро я вернусь и публично на всю Россию уже не от имени фракции, а от своего собственного скажу честно все, о чем вы молчите.
Сделав общий поклон и громко хлопнув дверями, Пуришкевич, более чем когда-либо бледный, вышел. Марков среди гвалта в табачном дыму в кругу осаждавших его партийных друзей с сожалением разводил руками, пожимал плечами и что-то такое говорил о высоких качествах глубокоуважаемого Владимира Митрофановича, которому, однако, очень вредит это его постоянное желание играть первую скрипку, искать аплодисментов, дешевых эффектов: если Керенский плох слева, то не хорош он и справа… Он делал вид, что огорчен уходом знаменитого депутата из фракции, но на самом деле в душе он был очень доволен этим: и скандала сегодня не будет, и вообще бешеный и резкий Пуришкевич часто мешал ему в его государственно-мудрых расчетах, как называл он свои расчеты.
Пуришкевич, ничего почти от волнения не видя, быстро шел «огромными покоями Таврического дворца, который гудел, как растревоженный улей: озабоченные лица, беготня, хлопанье дверями, возбужденно беседующие местами группы депутатов — все говорило об озлоблении, тревоге, смуте. Пуришкевич на полном ходу налетел на озабоченно спешившего куда-то Милюкова, усталого, подчеркнуто серьезного, похожего на почтенного английского полковника в отставке.
— Вы выступаете? — на ходу спросил его Пуришкевич и, не дожидаясь ответа, продолжал торопливо: — Наша фракция решила мужественно молчать, и я подал свое заявление о выходе. Мы с вами противники, Павел Николаевич, но в этом деле я с вами. Молчать нельзя…
И пожав руку противника, он устремился к выходу. Милюков почувствовал себя на мгновение смущенным: и кадеты только что решили помолчать. Пуришкевич выбежал на подъезд. Его большой автомобиль с ярко выписанным на кузове девизом владельца «Semper idem»[51] — эти два слова Пуришкевич, большой любитель латыни, всовывал везде, где только мог, — стоял слева. Он махнул рукой шоферу и с помощью сидевшего в автомобиле доктора Лазаверта, главного врача его поезда, бритого, сильного и бесстрашного человека, на ходу вскочил в автомобиль.