Оскал смерти. 1941 год на восточном фронте - Хаапе Генрих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем спокойствие оберста Беккера превозобладало над паникой в городе, и тыловые подразделения стали эвакуироваться из Старицы более-менее упорядоченно, успокоенные знанием о том, что между ними и надвигавшимися русскими имеется еще и некоторая прослойка немецких войск, прикрывающая их отход. Если бы они узнали, насколько тонка была та прослойка, их паника, наверное, удесятерилась бы.
Подтвердилось, что Кагенек умер от своего ранения именно в Старице, а не где-то еще. Пока еще оставалось немного времени, я дошел до временного немецкого военного кладбища на берегу Волги и отыскал его могилу, почти ничем не отличавшуюся от многих и многих других. Прямо передо мной простиралась замерзшая Волга, через которую мы столь беззаботно переправлялись с ним всего лишь месяц назад. В тот раз поездка на аэродром в Старицу была для нас приятным приключением, сейчас же почти весь город был охвачен огнем, среди которого немым укором величественно возвышались старинные церкви. Вероятнее всего, этой скромной могиле так и предстояло остаться для Кагенека его самым последним земным пристанищем — вдали от его княгини Байернской и сыновей-близнецов, которых он так никогда и не увидел. Я произнес короткое прощальное слово и поспешил вернуться к Ламмердингу и батальону.
Когда я появился за пятнадцать минут до полуночи в небольшой бревенчатой избушке, служившей нам постом боевого управления, у Ламмердинга оказался для меня сюрприз.
Стараясь придать лицу как можно более праздничное выражение, он раскрыл свой дорожный саквояж и торжественно произнес:
— Хотите верьте, хотите нет, но я тащил это с собой от самого Литтри.
И извлек наружу бутылку шампанского.
— Теперь нас осталось только трое, чтобы распить ее за Новый год, — добавил он.
Беккер появился за пять минут до полуночи, и Ламмердинг, открывая шампанское, звонко выстрелил пробкой.
— Прошу прощения, что не поставил бутылку на лед, — ухмыльнулся он.
Мы молча выпили за наступивший 1942 год. Застолье получалось не особенно праздничным. Мы с грустью помянули друзей, лица которых больше никогда не увидим, да и сам Новый год пришел к нам при обстоятельствах, которые вряд ли можно было назвать добрыми предзнаменованиями.
* * *Нас разбудил громкий крик: «Тревога!» Было 5 часов утра, и, как обычно, в первые секунды у меня от этого сигнала прямо кишки судорогой свело. Но на этот раз нам повезло: красные сумели добраться по сугробам только до края нашего сектора, и их атака так и захлебнулась в снегу.
К девяти часам того утра наше формирование завершило эвакуацию старого города через Волгу, и практически сразу же вслед за этим в Старицу вошли русские. Нам пора было уносить ноги.
Но никакого официального приказа к отступлению нам в то утро так и не поступило. Время близилось к полудню, а штаб дивизии все продолжал молчать. Хуже того — мы даже не знали, где расположен теперь штаб дивизии, а где штаб полка, а дорога, по которой мы намеревались отступать, уже к 11 часам утра была в руках русских. Соседний с нами полк, входивший в состав 26-й Колонской дивизии, уже проинформировал нас по радиосвязи, что начиная с полудня они будут отрываться от противника по направлению ко Ржеву.
Маленький Беккер умудрился пробраться к Хиршу — офицеру, командовавшему в дивизии особым головным подразделением велосипедистов-посыльных, но и он знал не более, чем мы. Положение начало приобретать критический характер.
— Что вы намерены делать? — спросил я у Ламмердинга.
— Пока ничего, — отрезал он. — Просто ждать. И передать Хиршу, что нам пора выбираться из этого проклятого места, пока нас не превратили в кровавое месиво.
Наша передвижная радиостанция продолжала отправлять в эфир условные сигналы, но не получала на них никаких ответов. И Ламмердинг, и я испытывали пренеприятнейшую подавленность и нервозность, и я решил пока побывать в своей медицинской части. Тульпин, Генрих и только что появившийся у нас в штате зубной врач пребывали во вполне беззаботном настроении: они пока просто даже не догадывались о том, насколько опасная сложилась вокруг нас ситуация. Хорошим для них было уже одно то, что за три последних дня у нас не было ни одного нового раненого или случая обморожения, несмотря даже на нечеловеческий холод. Наше зимнее обмундирование теперь вроде бы более-менее соответствовало этим экстремально низким температурам, а чрезвычайная напряженность последних дней в сочетании с усиленным движением маршевым порядком оказали на многих подобие некоего притупляющего наркотического воздействия — люди впадали в заторможенное и какое-то благодушное состояние, похожее на летаргию, при котором совершенно не хотелось ни о чем задумываться. Подобный фальшивый оптимизм, равно как и чрезмерная подавленность некоторых, в частности Ламмердинга, были нам совершенно ни к чему; меня по крайней мере чрезвычайно нервировало как одно, так и другое. Однако не оставалось ничего другого, кроме как ждать. Нервы, однако, у меня были натянуты до такой степени, что я не мог ждать просто так, в праздном бездействии. Я понял, что мне нужно обязательно чем-нибудь занять себя.
Тут вдруг мое внимание привлек конь — довольно крупный немецкий ломовой мерин, одиноко стоявший в снегу. В основании передней левой ноги бедного и брошенного всеми животного зияла огромная рваная осколочная рана, и рана была уже безнадежно обморожена. Мерин был в любом случае обречен, и мне вдруг пришло в голову, что нам, вероятно, придется провести всю зиму на «линии Кёнигсберг» и что с мясом там наверняка будет туговато. Температура окружающего воздуха обеспечивала прекрасную природную глубокую заморозку. Иметь собственный запас конины было бы для нашей медсанчасти совсем не лишним. Итак, я решил положить конец мучениям животного и одновременно извлечь из этого несомненную для всех нас выгоду, а к тому же, возможно, избавиться одним махом от этого отвратительного леденящего страха где-то внутри моего живота. Генрих был фермером, я — хирургом: объединив наши усилия и таланты, рассудил я, мы могли бы справиться с этой задачей на вполне профессиональном уровне.
Выслушав мое предложение, Генрих проявил поначалу нерешительность, но зато дельно подметил, что если мы убьем коня на улице, он немедленно превратится в огромную глыбу льда и его будет практически невозможно разделать.
— Тогда давай заведем его куда-нибудь в тепло и убьем там, — ответил я.
Мерин, будто чуя свою близившуюся кончину, не проявил никакого стремления к взаимодействию. Единственным местом, куда он согласился дать завести себя почти без проблем, оказалась жарко натопленная жилая комната, да и то пришлось изо всех сил тащить его спереди и подталкивать сзади. Когда наконец мы все втроем оказались внутри, я поспешно запер входную дверь на задвижку. В и без того не слишком большом помещении мерин казался раза в два огромнее, чем был на самом деле, — настоящий Троянский конь. А как только он опять почуял неладное и предпринял решительные попытки найти выход, от нашей решительности не осталось и следа. К тому же лично меня, честно признаться, никак не оставляло ощущение, что мы совершаем какое-то гнусное преступление; да, все было правильно, и то, что мы затеяли, сулило лишь одни сплошные выгоды и офицерам-ветеринарам, и поварам, и в конце концов нам самим, но все же Генрих и я…
— Герр ассистензарцт, а может быть… — начал было Генрих.
— Нет! Никуда не уходи! Мы должны закончить с этим!
Я взял в левую руку свой нож, а в правую пистолет и, тщательно прицелившись, выстрелил сбоку мерину в голову. Рухнув на пол, это гигантское животное, заполнившее собой, казалось, всю комнату, вдребезги разбило в агонии своими могучими копытами подвернувшиеся стол и скамью.
Генрих мгновенно запрыгнул на печь и трусливо забился там в угол. Мне тоже, можно сказать, повезло не попасть под эти жуткие копыта, так как мерин упорно не желал расставаться с жизнью. Мне потребовалась, наверное, целая минута для того, чтобы собраться с духом и подобраться к его голове, чтобы перерезать горло. Из горла хлынула неожиданно мощная струя крови, мгновенно залившая собой весь пол. Мне казалось в тот момент, что я совершил ужасное, бесчеловечное, кровавое злодеяние.