Врубель - Дора Коган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре он пришьет и дополнительный кусок холста, чтобы продолжить горный пейзаж, простирающийся за Демоном.
Наконец Врубель увидел «гранитное» лицо с злобной гримасой на губах, драгоценное каменное сверкание глаз, светящуюся на голове розовым диадему и вытянутое птичье тело с окутывающими его и рассыпавшимися кругом павлиньими перьями сломанных крыльев. Это птичье синеватое тело с заломленными руками, неестественно вытянутое, — прямая антитеза античному классическому торсу — показывает, какими нерушимыми узами был связан Врубель с Аполлоном, с античным утренним классическим богом, олицетворением совершенства, когда писал своего Демона. Демон — антитеза Аполлона, его ночной двойник — Дионис, он представляет собой как бы поруганное совершенство. Думается, что именно этого не осознавали Серов и Остроухов, которые считали Демона нехорошо нарисованным. Демон — языческий идеал и антитеза Христу. Но по мученичеству, которое отметит этот языческий идеал, видно, с каким трагизмом связано для художника его язычество, его отречение от христианства. Можно сказать поэтому — христианское начало тоже присутствует в образе Демона.
Особенна языческая красота и в драгоценном уборе тела Демона и в окутывающих его павлиньих перьях. Тончайшие, волокнистые, золотящиеся, они шевелились, словно ресницы, открывая навстречу художнику загадочное зелено-синее око. И с каждым ударом кисти эти колышущиеся золотистые волоски павлиньих перьев и мерцающие среди них, переливающиеся зелено-синие глаза уводили его куда-то в жуткую глубь, где его собственное «я» лишалось всего, что он помнил и знал, что в нем было воспитано, всосано с молоком матери, и оказывалось над темной бездной. Его разум, живое чувство и какие-то проснувшиеся в нем древние, первобытные, архаические силы стояли друг против друга и не уступали друг другу ни в чем… Это была его высшая «нирвана», которой он только и мог достичь.
И теперь, когда его кисть «рвала» холст, в порыве металась по его полю, останавливаясь, оттачивая, мельчайшие элементы формы, чтобы снова утонуть в хаосе, ему казалось, что этот образ Демона удовлетворит, наконец, полностью неутолимую жажду, которую он испытывал всю жизнь, окончательно увенчает его ненасытные стремления.
Он представил себе пространство вокруг своего Демона, пейзаж, соответствующий ему: вместо бурно несущегося потока — каменное ложе из острых скал и сзади — вершины Кавказских гор. И этот представший в воображении пейзаж пробудил надежду наконец, завершить образ. Так же как в пору работы над полотном «Сирень», эта надежда была связана с фотографией, которая обещала послужить прочной, стабильной опорой в работе. Но и получив фотографии от Воли фон Мекка, сделав горный фон, Врубель не мог успокоиться и остановиться. Лицо Демона, абрис фигуры, сверкание павлиньих перьев все время менялись, приобретали какие-то новые нюансы, утрачивали прежние… Он не должен был завершиться, этот образ, он не смел завершиться, будучи воплощением бесконечной антиномичности вообще.
В картине «Демон поверженный» Врубель познает и представляет своего героя отнюдь не в тоске по человеческой любви, а в его войне с богом, с установленными божескими законами. И в созданном художником образе запечатлелась яростность происшедшей схватки и неостывшая ненависть к врагу. Этот Демон — родственник ибсеновской валькирии Иордис, тоскующей о кровавых битвах. Только этот образ, связанный не с рыцарскими баталиями, а с битвой вселенского масштаба — с проблемами вечности, шире.
«Не сотвори себе кумира» — Врубель знал этот постулат и старался следовать ему всю жизнь. Но теперь он от него отступил. Новый Демон, созданный им, не только мог быть таким кумиром, но он, по мнению художника, необходимо должен был им стать. Распростершийся на скалах среди вздымающихся снеговых вершин, погруженных в лиловый сумрак, окутанный золотистыми «глазастыми» прядями павлиньих перьев, с «жутко-прекрасным» ликом (как мучительны были поиски этой жути, которая должна была стать и красотой!), Демон, по его мнению, был достоин поистине религиозного поклонения и требовал его. Никогда более явно Врубель не был антихристианином! Но тем более настойчиво называл он свою картину не иначе как «ikone» и уже вынашивал мечту выставить ее на европейской выставке в Париже. Эту картину он писал «ни для кого» или для всех сразу. Уже не было заказчика-мецената, не было предназначенных для нее стен, пространства, и он сам бы не мог сказать, в каком дворце или в каком храме эта картина могла бы висеть. Это был ужас красоты, это было зло красоты, прекрасное зло или злая красота! Но ей должны были поклоняться, он представлял — она могла и должна была заменить икону. Демон, который был его сокровенным образом, прошел, можно сказать, с ним всю жизнь, был достоин такой судьбы, такой миссии! Никогда Врубель не чувствовал себя столь близко стоящим к осуществлению мечты о соборном искусстве.
«Демон у него какой-то ницшеанец», — писала с тревогой Забела Римскому-Корсакову, когда работа над картиной подходила к концу. Тревога имела основания. Теперь в философии Ницше Врубель, видимо, увлечен не только его романтической тоской по сильной личности. Он сочувствует аристократизму, элитарности доктрины философа. Но сначала надо сказать, — что герой Врубеля Демон и его судьба были для самого художника, как никогда ранее, тесно связаны с тем спором, который он вел в течение последних десяти лет, — спором с Толстым и толстовством. По словам Екатерины Ге, Врубель объяснял, что хочет в своем герое выразить «многое сильное, даже возвышенное в человеке, что люди считают долгом повергать из-за христианских толстовских идей». И действительно, никогда художник так рьяно, с такой неприязнью не высказывался по поводу толстовского учения, как в пору работы над картиной «Демон поверженный». Не приходится удивляться горячности Врубеля — он ненавидел и любил страстно, он всегда был врагом всякой половинчатости, никогда не мог быть беспристрастным судьей, хотя сам о себе порой думал обратное.
К этому же времени относятся воспоминания Врубеля о встрече с Толстым, озаглавленные «Разговор с великой знаменитостью». Ни он сам, ни его друзья и родные никогда не упоминали об этой встрече. По-видимому, она была мимолетной и случайной. Но характеристика облика Толстого, через одну деталь: «угрюмые пронзительные волчьи голодные очи маститого, но все же мужика», — деталь чрезвычайно острую, говорит о том, что Врубелю удалось испытать сильное непосредственное впечатление от облика живого Толстого. Надо отметить, что замечание о мужицком начале в Толстом — удивительно по проницательности и глубине.
Записка написана тем же лихорадочным почерком и в том же повышенно нервозном тоне, в каком записка-обращение к студентам Строгановского училища. По этому можно заключить, что воспоминания написаны в ту же пору. Врубель возмущается проповедью пассивности в толстовском учении, заявляя, что «жизнь мудрее и хлещет отеческой рукой медлительных ленивых идиотов». Апология деятельного, активного начала звучит в этих строках. Себя Врубель здесь уподобляет Великому инквизитору — герою романа Достоевского «Братья Карамазовы». Он продолжает развивать те же мысли в письме Екатерине Ге по поводу судьбы своей картины «Демон поверженный». Врубель упрекает Толстого и толстовцев в игнорировании величественных горизонтов необходимостей, открытых наукой, в половинчатости зрения, в боязни яркого света. Надо заметить — он смешивает в этих своих высказываниях совершенно различные по природе необходимости: открытые наукой законы природы, божественный промысел и внутреннюю необходимость личности, ее «категорический императив», управляющий ею в процессе творчества.
С точки зрения «необходимости» Врубель противопоставляет Толстому и толстовцам «гениального немца», открывшего, по его словам, дрянность измышленных человеком возможностей перед необходимостью. Нетрудно догадаться, кого он называет гениальным немцем. Это — Ницше. В апологии царствующей в мире необходимости вопреки жалким «возможностям» человека (одна из них — неохристианство Толстого), в упреках по поводу боязни яркого света угадывается зараженность Врубеля элитарностью доктрины философа, его пессимизмом. Развивая обрывки мыслей художника, можно заподозрить — он готов признать, что в мире царствует война всех против всех и что право на стороне сильного…
Теперь воочию можно убедиться, что «умозрение» не стезя Врубеля. Как упрощает он идеи и личность Толстого, не понимая и не желая понять, что и христианствующий Толстой в своем проповедничестве, в нравственно-этическом учении выступал против того же, против чего выступал Врубель, — прогнивших институтов буржуазного общества. Врубель оказался неспособным оценить героическую смелость, бескомпромиссность Толстого, один на один борющегося со всем современным обществом. Врубель настолько пристрастен, что не видит, как, противореча самому себе, собственной доктрине, активен, деятелен Толстой в своей жизни, борясь с несправедливостью, помогая голодающим, защищая обиженных. Упрощая Толстого, он не сумел понять в повести «Крейцерова соната» глубочайших мучительных раздумий Толстого о законах человеческих отношений в современном обществе, об одиночестве, о лжи, которая разделяет людей, о неосуществимости любви и доверия, не смог почувствовать тоски писателя обо всем этом. Надо сказать, что в этом непонимании Толстого Врубель обнаруживает и непонимание самого себя, собственного творчества. Разве все эти чувства и переживания не испытывал он сам в жизни и не воплощал в искусстве? Вспомним его панно «Венеция» и «Испания», его портрет «Гадалка». И разве сам Врубель не разделял мыслей Толстого о том, что искусство — средство сближения людей, мыслей, близких ему с юности, роднивших его тогда с Мусоргским. Разве эти мысли не оставались сокровенным убеждением самого Врубеля, что бы он ни говорил?