Врубель - Дора Коган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять несколько месяцев забытья — пребывания в адской бездне. После двух клиник в Риге, городской и частной — доктора Шернфельда, — переезд в Москву, в клинику Московского университета, где он находился с сентября 1903 года по июнь 1904-го. Теперь идеи величия сменяются идеями самоуничижения, доходящего до крайности. Он считает, что его не ожидает «ничего». Это всеобъемлющее слово «ничего» он тем более убежденно повторяет, что находит поддержку в любимом стихотворении Эдгара По «Ворон». Непереносимые страдания от галлюцинаций — видений страшных врагов, желающих его уничтожить, муки от голосов, обвиняющих его в преступлениях. Временами отчаяние и активные вспышки буйства. Но в часы успокоения, которое большей частью приходило во время свиданий с женой, он по совету, даже предписанию докторов рисует, и в эти моменты, с карандашом в руках, наблюдает с необычайной проницательностью. Наступает тишина и мир в нем и вокруг. Он возвращается к самому себе.
Пока ему было разрешено только рисование с натуры. К фантастическому врачи его не допускают, справедливо чувствуя, как опасно близко лежит его фантастическое к той глубокой области бессознательного, которое способно проявлять какую-то первобытную, «хаотическую» агрессивность. Контакт с зримым миром, напротив, успокаивает художника, снова и снова открывает ему «заросшую тропинку к себе». И, взяв в руки карандаш и прикоснувшись к плоскости листа, Врубель мужает. Рисунки с натуры — больных, санитаров, врачей, посетителей больницы, людей, окружающих его; вещей, с которыми он существовал, комнат, в которых он жил, сих обстановкой, пейзажей, которые он наблюдал из окна.
Лица, лица, лица… Одно за другим. Рисунки отмечены точностью и остротой взгляда художника и удивительно доброй расположенностью к людям. Поразительна здесь и смирение мастера; куда девалось его аристократическое высокомерие, которое особенно бросалось в глаза в последние годы, его элитарное ощущение себя самого и своего искусства! Нет никаких сомнений — он исполнен самого теплого, любовного чувства ко всем своим моделям: врачам, санитарам, больным, к их подчас уродливым лицам, к их закутанным в нелепые халаты, исковерканным телам. Никогда его взгляд на мир, на вещи и особенно на людей не был столь проникновенным, столь просветленным. Переживание ли всех этих ужасов, внутренняя борьба с ними, со своим безумием, с хаосом и одерживаемые победы так изменили художника, придали ему такую силу и прозорливость, такое доверие и любовь?
Трудно представить себе, что одна и та же рука создавала эти рисунки и почти одновременно, в один и тот же период, покрывала огромными конвульсивными и хаотичными изображениями обои в комнате, буквально разрывая их карандашом.
Серия рисунков жанрового характера или групповые портреты напоминают его прежние рисунки периода молодости — семейства Праховых на диване и семьи Тарновских за карточной игрой. Снова «застольные бдения» — комнатные застольные тихие игры, чтение — являются главными темами, главными мотивами рисунков. Но на этот раз — еще глубже связь с пространственной средой и сложнее взаимодействие фигур между собой. Как в замедленной съемке киноаппаратом, художник схватывает прежде всего особенную повадку, особый «жест» человека и его своеобразие — в выражении лица и его движении, но обобщенные формы человеческих фигур, врезающиеся в светлое окружение, не менее красноречивы своей пластикой. Здесь врубелевская страсть «обнять форму» получила самое яркое выражение. Венский стул здесь также обладает характером и участвует в безмолвном собеседовании, как и темная тень за окном. От рисунка к рисунку Врубель все более устремляется к тому, чтобы рядом с моделью, для нее и посредством нее создавать и среду как некую духовную субстанцию. Фигура сосредоточенно читающего человека постепенно «воплощается» благодаря «осязаемому» пространству. И в передаче его душевного состояния участвуют и намеченные угловатые линии орнамента на кресле за его спиной и льющийся через окно свет — вся светоносность, подчеркнутая пучком тонких штрихов шторы и угловатым краем оконной рамы.
Тонкая, острая, угловатая линия улавливает динамику формы, ее энергию. И вместе с тем — намеченные линии, обрываясь, как концы электрических проводов, создают своего рода пространственное «поле», заряженное душевным взаимодействием, душевными контактами.
Глубинные связи людей между собой и с пространством — связи с духовным подтекстом — таков пафос рисунков. В этом «подтексте» их своеобразная символичность. Не случайно часто Врубель сажает свои модели против света. Лицо с его чертами, его выражением «проявляется» словно с трудом, постепенно проступая из тени.
Художник стремится как бы подвергнуть сомнению «очевидность» и ввести «иррациональное», «невыразимое». В изображении двух шахматистов шахматные фигурки на столе оживают и поддерживаются в их таинственной жизни темным поглощающим пространством за окном, словно породившим вползшую под стол тень, напоминающую шахматных коней. Тени рядом — тени, фантастика вот-вот прорвут запруду. Поразительно, как поза, жест, выражение лица, взгляд как бы продолжаются в воображении зрителя и все время оставляют чувство бесконечности, неисчерпаемости душевной жизни. Эти портреты, будучи в пронизывающей их соразмерности и строгости поистине классичными, сочетают эту классичность с внутренней сложностью, душевной экспрессией.
Когда-то, исполняя лики Богоматери, Христа, Кирилла или рисуя лицо Серова, Врубель искал форму глаз так же, как прочих частей лица, и боялся «спекуляции» на «выражении», уводящей от бескомпромиссно точной передачи формы.
Теперь он сосредоточен на глазах как «божественном инструменте», в котором за его плотью просвечивает духовное, слито с ним.
Не вдохновляется ли он строками Гете:
«Не будь глаз солнцеподобным,Как бы мы могли увидеть свет?Не живи в нас собственная сила бога,Как бы могло нас восхищать божественное?»
Поразителен портрет с разными глазами — как меняющимися в ориентации, в повороте кристалликами; в другом портрете, изображающем трех мужчин, занятых шахматной игрой, взгляд одного из них концентрирует в себе и позволяет почувствовать всю атмосферу тихого человеческого сосуществования, душевные связи.
Отдаваясь этому «бесхитростному» творчеству, не вспоминал ли Врубель те огромные усилия, которых ему стоили его «Демон», его картины, каждая пядь холста его панно? И не думал ли он о том, что, может быть, то были окольные пути к истине в искусстве, а ключ к ней лежал рядом — «просто наивная подробная передача» зримого мира. И в самом деле, кажется, что не в фантастическом, не в религиозном, не в монументальных замыслах, а в этих простых натурных штудиях обретал художник тот высший синтез — синтез плоти и духа, который стремились обрести религиозные философы и поэты, о котором тосковало христианство и теперь неустанно толковали символисты.
Этими чертами отмечен портрет старика, притулившегося у стола. В кубизированных легких штрихах угадывается странное лицо, более жесткие и напористые линии воссоздают, лепят угловатое жалкое, больное тело, закутанное в нелепый халат. Образ человека в этом рисунке раскрывается через его душевную музыку, воплощенную в точных жестких и угловатых, «модулирующих» штрихах, в каких-то «заскорузлых» формах. Много общего здесь с образом, созданным Мусоргским в цикле «Песни и пляски смерти»:
«Ох, мужичок, старичок убогой…Горем, тоской, да нуждой томимый…»
Вместе с тем «кубизированная» манера рисунка в этом портрете, сама его структура отмечены духовной символической многозначительностью и напоминают портрет Воллара работы Пикассо.
Простые и строгие реалистические зарисовки Врубеля действительно осуществляли высший синтез.
Поразителен рисунок, изображающий уголок дворика клиники зимой. Не много видно было Врубелю из его окна: стена соседнего флигеля, полог снега, покрывающий землю, деревянный заборчик, колючие ветви обнаженных деревьев и за ними — громоздящиеся друг за другом очертания крыш и домиков с трубами. Но скупой мотив исполнен напряжения жизни, красоты. Линии и формы творят на листе пространство, вовлекая в сотворчество и белый лист бумаги. Изображенное «возникает» из белого листа как «сущность», в нем заключенная.
Еще совершеннее другой пейзаж, где колья заборчика и сплетение голых ветвей деревьев и домик вдали образуют сложное прихотливое единство, сложнейшую, виртуозно выстроенную форму. «Нарисуй просветы воздуха в ветвях». Врубель и прежде говорил это Коровину, который стремился передать неуловимую изменчивость света и воздуха и таяние предметной формы в них. Он и тогда понимал, что гораздо существеннее, напротив, придать четкую форму всему изменчивому и неуловимому, всему бесплотному. Но еще никогда он этого не умел так, как теперь. Как живой, пронизанный кровеносными сосудами кусок материи выглядит этот набросок голых ветвей дерева, распростершихся, сплетающихся и пересекающихся между собой в воздушном пространстве, вместе с тем сливаясь с этим пространством, чтобы образовать единое целое — фрагмент натуры, возведенной поистине «в перл создания», причастный к бесконечности, влекущий к ней. Эти рисунки знаменовали необоримую силу здорового начала психики художника.