Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1816 году лучшим русским поэтом является официально Жуковский. Державин передает ему «ветху лиру» в наследство, «Певец во стане русских воинов» распахивает перед ним двери царского дворца. Но сердцами читателей в тот год безраздельно владеет неофициальный Жуковский – Жуковский-романтик, Жуковский-мистик.
Российское дворянство, отделяясь понемногу от полноты церковной жизни, утрачивает вкус и к законоположной церковной мистике. А так как вера в сверхъестественное коренится в природе человека, то поиски чудесного ведутся теперь за оградой Церкви. Волшебная сказка, таинственная история, фантастическая повесть из периферийных литературных жанров становятся вдруг центральными. Романтическая мода приходит в Россию (как, впрочем, и в другие страны Европы) по следам моды вольтерьянской.
Свою первую балладу Жуковский пишет в 1808 году, взяв за образец балладу немецкого поэта Бюргера «Ленора». Фантастический и трогательный сюжет (жених уходит на войну, невеста в разлуке горюет и ропщет на Провидение, в полночь жених возвращается и везет обрадованную невесту на далекое кладбище, к свежей могиле; жених – мертвец), пленительная сладость стихов, их легкость и музыкальность, доселе небывалые в русской поэзии, – все это произвело на современников ошеломляющее впечатление. Позже Белинский скажет, что Жуковский «угадал и удовлетворил потребности времени» своей балладой. «Людмила» стала началом русского романтизма, образцом русской баллады на все времена, одним из крупнейших событий в истории русской поэзии вообще.
И именно сюда, именно в эту точку приложения общих симпатий, общего обожания и умиления направил удар Катенин, предприняв в 1816 году собственный перевод «Леноры».
Перевод Катенина считается в наши дни более точным (сам Жуковский молчаливо признал это, заново переведя «Ленору» в 1831 году), но Катенин не для того полез в драку, чтобы отобрать у Жуковского лавры лучшего переводчика России. «Людмила» или «Ольга» точнее передают текст второстепенного памятника немецкой предромантической поэзии – этот вопрос, совсем неважный сегодня, и в 1816 году не представлял большой важности. Катенин предложил Жуковскому спор о началах, формирующих самосознание национальной культуры и определяющих ее самобытие. И, как давно уже признано наукой, именно Катенин «стоял на верном пути, ведущем в будущее русской поэзии».
Все знают, что Жуковский был выше литературной вражды. Верный правилу не говорить о людях плохо, этот святой человек ни разу больше не упомянул имени Катенина ни в своей литературно-критической прозе, ни в дневниках, ни в письмах своих. Жуковский простил Катенину его вызов (избавившись тем самым от необходимости на него отвечать). Но у Жуковского имелись в литературе друзья – славные, нетерпеливые люди, которые усмотрели в действиях Катенина уже знакомые нам по материалам 3-го чтения «невежество» и «бесстыдность» и крепко на него обиделись… Понятно, что Жуковский не мог им этого запретить.
Гнедич обрушивается на «Ольгу» со статьей, которую Пушкин назовет впоследствии «несправедливой», рабски повторяющей дилетантские суждения «непривычных читателей» о новаторской поэзии Катенина. На защиту Катенина поднимается Грибоедов – в своей ответной статье, блестящей и сжатой, он, во-первых, подробно разбирает аргументацию Гнедича, разбивая ее в пух и в прах, во-вторых, разъясняет привычному читателю ту истину, что перевод Катенина имеет более народный, национальный характер, чем перевод Жуковского. А так как возразить Грибоедову по существу обсуждаемого вопроса было нечего, то неприязнь карамзинистов к Катенину, согласно известному психологическому закону, усиливается до последней степени и закрепляется. Катенин приобретает в литературе первых сильных врагов: Гнедича, Батюшкова, Вяземского.
В тот же год Катенин успевает еще поссориться с Крыловым – и попадает в басню «Апеллес и Осленок». Произошло это так. Крылов, заинтересовавшись дарованием Катенина и встречаясь с ним иногда у общих знакомых, два-три раза пригласил его к себе в дом. И вот юный Катенин, сидя в Публичной библиотеке, говорит сослуживцам Крылова «преважно» и, наверное, развалясь, что Крылов ему надоел «своими вечными приглашениями». Впрочем, у Крылова все это описано:
С Осленком встретясь, Апеллес
Зовет к себе Осленка в гости;
В Осленке заиграли кости!
Осленок хвастовством весь душит лес
И говорит зверям: «Как Апеллес мне скучен…» —
и далее, по тексту басни.
Болезненное самолюбие Катенина, его «щепетильность» и заносчивость общеизвестны. Но вот что следует здесь принять во внимание: ершистость Катенина неудобна и непохвальна, высокая самооценка – оправданна. Ведя себя по временам как осел, он был в понимании искусства подлинным Апеллесом, возвышавшимся двумя головами над всеми своими современниками. Этого-то превосходства и не могли простить ему карамзинисты. Будь он попроще и поглупее, они бы охотно приняли его в свой тесный круг, дали бы ему место среди «гениев Арзамаса». Но потесниться всем своим кругом, но пересесть самим ниже – извините.
Заря романтизма, разгоревшаяся в наших журналах с легкой руки Жуковского, не была подготовлена предшествующим развитием национальной культуры. Первоначальный русский романтизм – простая реакция (наподобие реакций мышечных) на мощный подъем романтического движения в Европе.
Подобно Карамзину – автору «Писем русского путешественника», Жуковский не видит трагических противоречий внутри европейской культуры и восхищается ею сплошь. Свои художественные открытия «Коломб русского романтизма в поэзии» (слова Белинского о Жуковском) совершает, двигаясь в хвосте Великой армии европейского просвещения и благоговейно подбирая сувениры, оставшиеся по местам ее ночевок. Конечно, Жуковский – поэт Божьей милостью. Основной тон романтизма, музыка романтизма схватываются им и передаются с большой точностью.
Но поглядите, как странно выглядит простой перечень немецких стихотворцев, переводимых Жуковским «с покорством и надеждой» на протяжении сорока пяти лет! Гëте и Шиллер, Пфеффель и Глейм, Гебель и Уланд, Кернер и Тидге, фон Матиссон и фон Цедлиц, Гердер и Шеллинг, Бюргер и Рюккерт, Фуке и Ветцель, Мюнх-Беллингхаузен и девица Гетвига Штегеман… Возможно, немецкая душа и сказывалась по-русски в переводах Жуковского, но вот участвовали ли в выборе текстов, заслуживающих перевода, русский ум, русская голова? Жуковский именно что не различает духов германской культуры, но всякому ее духу верит. Ему нравится Шиллер и нравится Бюргер, он слышал много раз, что Шиллера называют в Европе поэтом-романтиком, – поэтом-романтиком считает он и Бюргера… Тут нечего говорить о каком-то понимании принципов немецкого романтизма, о каком-то внимании к его генезису и строению.
Думать о романтизме карамзинисты начинают только в середине 20-х годов. Коломбом русского романтизма в критике становится Вяземский. Его статья о «Бахчисарайском фонтане», написанная в 1824 году, до сих пор признается главным манифестом русского романтизма.
Но в том же 1824 году Вяземский пишет еще письмо Жуковскому. И в этом письме младший Коломб спрашивает у Коломба старшего о таких, например, вещах: «Не