Война с саламандрами (сборник) - Карел Чапек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так, общее настроение, – неопределенно ответил поэт. – Эту, знаете ли, безлюдную улицу… длинную… предрассветную… И женская фигура на земле… Постойте! – вдруг вскочил поэт. – Ведь я написал об этом стихи, когда пришел домой.
Он начал рыться в карманах, извлекая оттуда счета, конверты, измятые клочки бумаги.
– Это не то, и это не то… Ага, вот оно, кажется. – И он погрузился в чтение строчек, написанных на оборотной стороне конверта.
– Покажите мне, – снисходительно предложил Мейзлик.
– Право, это не из лучших моих стихов, – скромничал поэт. – Но если хотите, я прочту.
Закатив глаза, он начал декламировать нараспев:
Дома в строю темнели сквозь ажур,Рассвет уже играл на мандолине.Краснела дева. В дальний СингапурВы уносились в гоночной машине.Повержен в пыль надломленный тюльпан.Умолкла страсть. Безволие… Забвенье.О шея лебедя!О грудь!О барабан и эти палочки — трагедии знаменье!
– Вот и все, – сказал поэт.
– Извините, что все это значит? – спросил Мейзлик. – О чем тут, собственно, речь?
– Как о чем? О происшествии с машиной, – удивился поэт. – Разве вам непонятно?
– Не совсем, – критически изрек Мейзлик. – Как-то из всего этого я не могу установить, что «июля пятнадцатого дня, в четыре часа утра, на Житной улице автомобиль номер такой-то сбил с ног шестидесятилетнюю нищенку Божену Махачкову, бывшую в нетрезвом виде. Пострадавшая отправлена в городскую больницу и находится в тяжелом состоянии». Обо всех этих фактах в ваших стихах, насколько я мог заметить, нет ни слова. Да-с.
– Все это внешние факты, сырая действительность, – сказал поэт, теребя себя за нос. – А поэзия – это внутренняя реальность. Поэзия – это свободные сюрреалистические образы, рожденные в подсознании поэта, понимаете? Это те зрительные и слуховые ассоциации, которыми должен проникнуться читатель. И тогда он поймет, – укоризненно закончил Нерад.
– Скажите пожалуйста! – воскликнул Мейзлик. – Ну ладно, дайте мне этот ваш опус. Спасибо. Итак, что же тут говорится? Гм… «Дома в строю темнели сквозь ажур…» Почему в строю? Объясните-ка это.
– Житная улица, – безмятежно сказал поэт. – Два ряда домов. Понимаете?
– А почему это не обозначает Национальный проспект? – скептически осведомился Мейзлик.
– Потому что Национальный проспект не такой прямой, – последовал уверенный ответ.
– Так, дальше: «Рассвет уже играл на мандолине…» Допустим. «Краснела дева…» Извиняюсь, откуда же здесь дева?
– Заря, – лаконически пояснил поэт.
– Ах, прошу прощения. «В дальний Сингапур вы уносились в гоночной машине»?
– Так, видимо, был воспринят мной тот автомобиль, – объяснил поэт.
– Он был гоночный?
– Не знаю. Это лишь значит, что он бешено мчался. Словно спешил на край света.
– Ага, так. В Сингапур, например? Но почему именно в Сингапур, боже мой?
Поэт пожал плечами.
– Не знаю, может быть, потому, что там живут малайцы.
– А какое отношение имеют к этому малайцы? А?
Поэт замялся.
– Вероятно, машина была коричневого цвета, – задумчиво произнес он. – Что-то коричневое там непременно было. Иначе откуда взялся бы Сингапур?
– Так, – сказал Мейзлик. – Другие свидетели говорили, что авто было синее, темно-красное и черное. Кому же верить?
– Мне, – сказал поэт. – Мой цвет приятнее для глаза.
– «Повержен в пыль надломленный тюльпан», – читал далее Мейзлик. – «Надломленный тюльпан» – это, стало быть, пьяная побирушка?
– Не мог же я так о ней написать! – с досадой сказал поэт. – Это была женщина, вот и все. Понятно?
– Ага! А это что: «О шея лебедя, о грудь, о барабан!» Свободные ассоциации?
– Покажите, – сказал, наклонясь, поэт. – Гм… «О шея лебедя, о грудь, о барабан и эти палочки…» Что бы все это значило?
– Вот и я то же самое спрашиваю, – не без язвительности заметил полицейский чиновник.
– Постойте, – размышлял Нерад. – Что-нибудь подсказало мне эти образы… Скажите, вам не кажется, что двойка похожа на лебединую шею? Взгляните.
И он написал карандашом 2.
– Ага! – уже не без интереса воскликнул Мейзлик. – Ну, а это: «грудь»?
– Да ведь это цифра три, она состоит из двух округлостей, не так ли?
– Остаются барабан и палочки! – взволнованно воскликнул полицейский чиновник.
– Барабан и палочки… – размышлял Нерад. – Барабан и палочки… Наверно, это пятерка, а? Смотрите, – он написал цифру 5. – Нижний кружок словно барабан, а над ним палочки.
– Так, – сказал Мейзлик, выписывая на листке цифру 235. – Вы уверены, что номер авто был двести тридцать пять?
– Номер? Я не заметил никакого номера, – решительно возразил Нерад. – Но что-то такое там было, иначе бы я так не написал. По-моему, это самое удачное место? Как вы думаете?
Через два дня Мейзлик зашел к Нераду. На этот раз поэт не спал. У него сидела какая-то девица, и он тщетно пытался найти стул, чтобы усадить полицейского чиновника.
– Я на минутку, – сказал Мейзлик. – Зашел только сказать вам, что это действительно было авто номер двести тридцать пять.
– Какое авто? – изумился поэт.
– «О шея лебедя, о грудь, о барабан и эти палочки»! – одним духом выпалил Мейзлик. – И насчет Сингапура правильно. Авто было коричневое.
– Ага! – вспомнил поэт. – Вот видите, что значит внутренняя реальность. Хотите, я прочту вам два-три моих стихотворения? Теперь-то вы их поймете.
– В другой раз! – поспешил ответить полицейский чиновник. – Когда у меня опять будет такой случай, ладно?
Гибель дворянского рода Вотицких
Однажды в кабинет полицейского чиновника д-ра Мейзлика вошел озабоченный человек в золотых очках.
– Архивариус Дивишек, – представился он. – Господин Мейзлик, я к вам за советом… как к выдающемуся криминалисту. Мне говорили, что вы умеете… что вы особенно хорошо разбираетесь в сложных случаях. А это как раз и есть чрезвычайно загадочный случай, – заключил он убежденно.
– Рассказывайте, в чем дело, – сказал Мейзлик, взяв в руки блокнот и карандаш.
– Надо выяснить, – воскликнул архивариус, – кто убил высокородного Петра Берковца, при каких обстоятельствах умер его брат Индржих и что произошло с супругой высокородного Петра Катержиной.
– Берковец Петр? – задумался Мейзлик. – Что-то не припомню, чтобы к нам поступал акт о его смерти. Вы хотите официально поставить нас в известность об этом?
– Да нет же! – возразил архивариус. – Я к вам только за советом, понимаете? Видимо, у них там произошло нечто ужасное.
– Когда произошло? – пришел ему на помощь Мейзлик. – Прежде всего прошу сообщить точную дату.
– Да это же тысяча четыреста шестьдесят пятый год, – отозвался Дивишек, укоризненно воззрившись на полицейского следователя. – Это вы должны бы знать, сударь. Дело было во времена блаженной памяти короля Иржи из Подебрад.
– Ах так!.. – сказал Мейзлик и отложил блокнот и карандаш. – Вот что, мой друг, – продолжал он с подчеркнутой приветливостью. – Ваш случай больше относится к компетенции доктора Кноблоха. – (Это был наш полицейский врач.) – Я его приглашу сюда, ладно?
Архивариус приуныл.
– Как жаль! – сказал он. – Мне так рекомендовали вас! Видите ли, я пишу исторический труд об эпохе короля Иржи из Подебрад и вот споткнулся – да, именно споткнулся! – на таком случае, что не знаю, как и быть.
«Безвредный», – подумал Мейзлик.
– Друг мой, – быстро сказал он, – боюсь, что не смогу вам помочь. В истории я очень слаб, надо сознаться.
– Это упущение с вашей стороны, – строго заметил Дивишек. – Историю вам надо бы знать. Но если даже вы непосредственно не знакомы с соответствующими историческими источниками, сударь, я изложу вам все известные обстоятельства этого дела. К сожалению, их немного. Прежде всего имеется письмо высокородного Ладислава Пхача из Олешны высокородному Яну Боршовскому из Черчан. Это письмо вам, конечно, известно?
– Простите, нет, – сокрушенно признался Мейзлик, словно неуспевающий ученик.
– Что вы говорите! – возмутился Дивишек. – Ведь это письмо еще семнадцать лет назад опубликовал историк Шебек в своих «Извлечениях». Хоть это вам следовало бы знать. Но только, – добавил он, поправив очки, – ни Шебек, ни Пекарж, ни даже Новотный, – в общем, никто не уделил письму должного внимания. А ведь именно это письмо, о котором вам следовало бы знать, навело меня на след.
– Н-да, – произнес Мейзлик. – Что же дальше?
– Итак, прежде всего о письме, – продолжал архивариус. – У меня, к сожалению, нет с собой полного текста, но нам важны только несколько фраз, которые относятся к данному делу. Дворянин Ладислав Пхач сообщает в нем дворянину Боршовскому, что его, то есть Боршовского, дядя, высокородный Ещек Скалицкий из Скалице, не ожидается при дворе в Праге в этом, то есть в тысяча четыреста шестьдесят пятом году, поскольку, как пишет автор письма, «после тех недостойных деяний в Вотице Веленовой его милость король лично повелел, чтобы высокородный Ещек Скалицкий ко двору королевскому более не являлся, а предался молитвам и покаянию за свою вспыльчивость и уповал на правосудие Божие». Теперь вы понимаете? – втолковывал архивариус Мейзлику. – Мы бы сказали, что его милость король тем самым наложил опалу на высокородного Ещека и сослал его в собственное сего дворянина родовое имение. Не кажется ли это вам странным, сударь?