Сопка голубого сна - Игорь Неверли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закончив «За Опивардой, за седьмою рекой», я не собирался больше писать. Этим томом рассказов о сорока годах моих скитаний на байдарках я думал достойно попрощаться с читателем, ведь там много приключений, много природы, а во всех услышанных, увиденных и пережитых историях отражаются, словно в зеркале воды, картины жизни разных регионов Польши.
Но в ту же осень, памятную осень 1981 года, назавтра после Дня поминовения я попал на Повонзки. Кладбище, после вчерашних многотысячных толп со всей Варшавы, являло собой жалкое зрелище — все было затоптано, исхожено, закидано увядающими цистами, огарками свечей, обрывками фольги и бумаги. Гуляя по участку сибиряков, я читал на гладком мраморе имена и фамилии тех, кто дождался независимости Польши и был похоронен в родной земле, а на железных табличках у стены — тех, кто остался за Уралом. Их было столько, что один этот участок мог бы составить гордость любой нации. Они оставили после себя много дневников и воспоминаний, но очень мало заметный след в литературе, я не припомню, пожалуй, ни одной фамилии, кроме Серошевского. А ведь было о чем писать им, обреченным на жизнь в столь непривычной обстановке. Сибирь, думалось мне, издавна проклятый край, место каторги и ссылки, а вместе с тем край богатейший в мире, с неограниченными возможностями...
Мысль о том, чтобы заполнить этот пробел — написать роман о жизни ссыльных в Сибири — не оставляла меня и по возвращении домой. Непонятная тревога, туманные, но назойливые образы заставили записать фразу, несколько фраз, из числа тех, что останутся в романе, хотя неизвестно, где и когда.
Я начал писать. Вопреки своему обычаю писал первую главу, не зная, о чем будет вторая и как все кончится.
Вокруг меня, словно шрапнель, взрывались события, катясь громким эхом по всей стране. Страсти, надежды, иллюзии охватили всех, а я оставался один на один с прошлым, уже слишком старый для того, чтобы смешаться с толпой, чем-нибудь помочь или помешать... Я был рад, что могу жить в своем вымышленном мире, могу писать, забрасывая пани Беату все новыми вопросами: когда начинается и сколько продолжается охотничий сезон в Сибири? — убийство Столыпина, все догадки прессы по этому поводу? — сколько в Сибири платили охотнику в 1911 году за рыжую лису? за черно-бурую? за песца? — уклад жизни сибирской деревни перед войной? — какими способами тогда добывали золото? — в каком году фирма Ричардсона начала выпускать двустволку типа «Парадокс»? — и так далее и тому подобные реалии, потому что воображение рождает роман, а знание строит его из таких вот кирпичиков.
Я всегда занимался писательством как любитель, рывками, когда хотелось. Между книгами у меня нередко бывали перерывы в несколько лет, заполненные разными видами растранжиривания времени, среди которых преобладали три моих хобби — столярное дело, катание на байдарках и охота. Зато, почувствовав волю божью, я бросал все и окунался в водоворот новой темы, ничто больше для меня не существовало, и я каждый раз вновь ощущал себя дебютантом. Но никогда до сих пор мне не случалось работать так долго и напряженно, за три с половиной года закончить две книги — «За Опивардой, за седьмою рекой» и «Сопка голубого сна» — вместе около пятидесяти авторских листов. Должно быть, верно говорят, что любая свеча ярко вспыхивает, прежде чем погаснуть.
Десять книг. Немного для восьмидесяти лет. И что странно, ведь я писал давно, всегда, а начал печататься после сорока. Помню, у деда, в Беловеже, лунным осенним вечером, когда лес источал уже винный запах прели, а из глубины пущи доносилось рычание тоскующих самцов, у меня вдруг родился первый стишок и так обжег мне душу, что я заплакал, а я отнюдь не был изнеженным мальчишкой, никогда до этого не плакал. С тех пор я начал писать, то стихотворение, то рассказик, став постарше, исписывал целые тетради, скрывая свое интимное занятие и ни к чему не стремясь, пытаясь только вызвать ЭТО. Так, большими буквами ЭТО я называл на тайном своем языке некое необычное состояние, блаженство, вызывающее странную, добрую печаль и легкость как бы сновидения, когда ты паришь высоко над землей, а тела нету, и может, тебя вообще нету, или, наоборот, ты есть во всех кругом. А поскольку подобное возвышенное чувство редко рождается, когда пишешь, писательство вообще чертовски унылый труд, требующий силы воли и большого самолюбия, которого мне не хватает, то я и написал мало, и потому, в частности, так поздно превратился из любителя в профессионального литератора.
Ну и кроме того, биография. Она у меня есть. Иногда помогает, а иногда мешает и осложняет жизнь. Если бы я окончил Кадетский корпус им. Суворова в Варшаве, как хотели мои родители, то попал бы прямиком в Белую гвардию, но этого не случилось, и, не отягченный предрассудками офицерской среды, я пошел в революцию и три года, до девятнадцати лет, состоял, в Комсомоле, который отнюдь не занимался подготовкой своих членов к профессии писателя, .как это делают наши Кружки юных литераторов, а готовил их к мировой революции — «мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» — ни о чем другом мы тогда не думали и не мечтали (о приключениях, стремлениях, надеждах и иллюзиях той поры я рассказал в автобиографическом романе «Осталось от пира богов»), А потом, на польском берегу, когда я в длинных не но росту брюках моего дяди, с пятью злотыми в кармане прибыл покорить столичный град Варшаву, то опять-таки с голодухи не до литературы было. Судьба была ко мне то милостива, то жестока, бывал я то на коне, то под конем. Безработица, поиски занятия, голод. Мне повезло, я стал стенографистом, даже начальником фирмы «Эсперто» со штатом стенографистов, машинисток и инкассаторов в моем лице. (О том, как я кружил по Варшаве, изображая целую фирму, рассказано в моей книге «Живая связь».)
Я преуспевал. Работая на съездах, судебных заседаниях, собраниях и лекциях, узнавал жизнь страны. Потом в мае 1926-го Пилсудский совершил переворот, наступила тишина выжидания: что теперь будет? Такая тишина гибельна для стенографиста. Кончилось тем, что, оставшись совершенно без средств, я сгреб в портфель свое нехитрое имущество и тайком покинул квартиру, чтобы меня не заметил дворник.
Шесть недель я был бездомным. Ночевал под мостом Кербедзя, на Краковском предместье, в сквере рядом с Союзом писателей, в Обезьяньей роще, а охотнее всего в кустах сирени напротив электростанции на Заречье. В те ночи я узнал и полюбил Варшаву, она стала моим городом, а я — ее сыном.
В конце сентября я получил урок стенографии и смог снять комнатенку, в самое время, ведь ночи становились все холоднее. А поскольку счастье не приходит одно, то я вскорости познакомился с Корчаком, стал его секретарем, начал работать в его интернатах воспитателем-инструктором по труду, и в конце концов он передоверил мне редактирование основанного им в 1926 году еженедельника для детей и юношества «Малый пшеглёнд».
Тут бы мне и заняться всерьез литературой. Потому что потом пришли тяжелые времена: война, оккупация — я год работал стекольщиком, потом стал столяром, потом узником Майданека, Освенцима, Ораниенбурга и Бельзен-Бергена. А тогда, редактируя «Малый пшеглёнд» в течение восьми стабильных лет, и позднее, в 1945 году, когда я вернулся в Польшу и строил институт материальной культуры Рабочего общества друзей ребенка (РОДР), я действительно мог выпустить какую-нибудь книгу и раньше перейти из любителей в профессиональные литераторы. Но я тогда с головой ушел в работу, о которой воображал бог весть что и которой увлекался, как захватывающей игрой.
Запоздалое возмездие детства. В детстве я вообще не играл. Все воспринимал всерьез. Жаждал подлинности — одержимый, говорил мой дедушка... Лук должен быть сделан из прокаленного букового дерева, по средневековым правилам поражать с расстояния в сто шагов... Я помню, как мы с Болеком, сыном кучера, много дней рыли отводную канаву, чтобы спустить воду с пруда (тяжелая, непосильная для восьмилетних мальцов работа) и увидеть золотых карпов, которых когда-то запустила бабушка, но которых никто никогда не видел... Целый месяц мы с друзьями строили крепость в Яблонне, где стоял наш полк, там был ров, наполненный водой, высокий вал, а между валом и рвом мы упражнялись в муштре, приходил фельдфебель с рекрутами и показывал, смотрите, мол, на них, учитесь у них!
С таким же энтузиазмом и сознанием значительности своей работы я потом редактировал «Малый пшеглёнд». Учил еврейскую молодежь писать по-польски на страницах их свободной трибуны: хоть я и был чужим среди них, но чувствовал, что они мне верят и любят меня, а их было немало, тысячи корреспондентов, десятки корреспондентских кружков в разных городах и местечках, где мне приходилось бывать, конкурсы по литературе и по рисованию, спортивные и шахматные состязания, летние лагеря в горах и путешествия на байдарках — все это бурлило, казалось мне чем-то необыкновенным, экспериментом в истории молодой прессы.