Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1 - Сергей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вслед за детьми в столовую входит их мать — уже немолодая черноволосая женщина с косым разрезом глаз и монголовидными скулами лица, обтянутого желтоватой кожей, — тетя Соня. Добродушно поцеловав меня, она спрашивает, напоили ли меня чаем и не хочу ли я еще. Я вижу ее впервые. На моей памяти она у нас не бывала, и упоминали в разговорах о ней редко, не вдаваясь ни в какие подробности. Спрашиваю у нее, где же Вера с тетей Катей, и в ответ мне звучит нарочито певучий хрипловатый голос:
— Тетя Катя Верочку уже чаем поила у себя. Сейчас они, кажется, к обедне пошли… Тетя Катя ведь с нами вместе не питается, ей там Паша отдельно готовит. Ну, конечно, там повкуснее, у нас ведь все просто.
Младшие девочки хитренько улыбнулись, а мать их, словно чего-то не договаривая, поджимает губы и умолкает; на ее желтых щеках на секунду проступили яркие темно-малиновые пятна. Я понял, что тут совсем не просто и надо быть осторожнее.
Вот и тетя Катя, вернувшаяся от обедни, зовет меня к себе. У нее с Пашей отдельная, уютно обставленная, небольшая комнатка, большая часть которой занята двумя одинаковыми белоснежными постелями. Не умея отказаться, я и здесь выпиваю предложенную чашку кофе, прислушиваясь к обрывкам отдельных фраз Паши и недоумевая, как мне дальше держать себя между двух враждующих лагерей.
Вражда была старая, привычная, вошедшая в прочные рамки, и если кто действительно страдал от нее, так это дети.
Еще в очень молодых годах мамин брат — дядя Коля (сейчас он оказался где-то за границей), гостя летом в имении своих близких родственников, Олениных, увлекся молоденькой дочкой старой нянюшки, жившей и воспитывавшейся в господском доме. Начался роман. Изловив на одном из свиданий молодых людей, старики Оленины обрисовали «соблазнителю» всю непорядочность его поведения и последствия такового для молодой девушки. Они предложили ему прекратить посещения их дома или, чтобы он, не нанося позора их дому, женился. Он решительно выбрал последнее, тем более что и выбирать, кажется, уже было поздно: девица находилась в положении. Так и возникла тетя Соня. Добрая по природе, но глупенькая и взбалмошная, она не проявила никакого такта и не сумела поставить себя в новом положении. Мало того что ей не удалось завоевать ни любви, ни уважения в кругу мужниной родни, началась ненужная и возникшая по ее вине борьба с тетей Катей за влияние на детей, между тем как все «влияние» сводилось к тому, что тетя Катя торопливо распихивала их в закрытые учебные заведения, где из них могло получиться что-нибудь толковое, а матери было нужно только, чтобы они росли где-то рядом, хотя бы они при появлении всякого постороннего забивались под кровати, а на попытку извлечь их оттуда отвечали визгом и укусами. С годами в ней все больше росли мещанские наклонности к сплетням и пересудам. Росла желчная настороженность и подозрительность. Одинокая тетя Катя, естественно, привязалась к ее детям и видела, что мать не только не может, но и активно противодействует всем попыткам дать детям какое-нибудь воспитание и образование. Поэтому Лешин Кадетский корпус и Машин институт, прерванные в самом начале событиями, уже не зависившими ни от каких семейных противоречий, были решены и выполнены единолично тетей Катей, за что Софья Григорьевна возненавидела ее еще более черной ненавистью. Отец, давно уже находившийся на военной службе (с 1914 года), и подавно, как офицер, был все время в армии и никакого участия во всех этих событиях не принимал. С окончанием войны он навсегда исчез из поля зрения семьи, хотя и не по своей вине. Между тем, когда эта семья, за исключением его, снова оказалась дома и вместе, когда Леша вместо какого-либо учения целыми днями катался в своей кадетской форме на коньках с крутых откосов, сбегающих к реке, а все три девочки, снова предавшись одичанию, милому материнскому сердцу, барахтались в снегу с другими девочками, одна только тетя Катя болела душой за их судьбу. Но она молчала, а Софья Григорьевна не могла удержаться при случае, чтобы по-бабьи не кольнуть ее, и на детей это оказывало самое отрицательное воздействие. Если старшие — Леша и Маша — как-то по-своему ценили тети Катино отношение и усилия, то младшие, даже если она звала их, чтобы побаловать и угостить чем-нибудь лакомым, входили, озираясь, как зверьки, подмечали слова и обстановку, словно лазутчики, побывавшие во вражеском лагере, и передавали матери свои впечатления в соответствующем ее вкусам освещении и с соответствующими ужимками.
— Ну, чем вас там угощали с барского стола? — спрашивала мать, и ей отдавался подробный отчет. Ее комментарии сопровождали их сообщения. Да и что они, семилетняя Таня и девятилетняя Нюра, могли понять? Они чувствовали ее любовь к ним, проявляемую со свойственной ей истеричностью. Она могла побить любого из них, отхлестать по щекам, и после, рыдая, просить у него прощения… Тетя Катя имела характер суховатый, настойчивый, и выдержку. Она всегда знала, чего и зачем она хочет, но часто оказывалась безоружной в этой борьбе, потому что пользоваться методами противоположной стороны было для нее неприемлемо ни в каких случаях. Так, не могла же она сказать при детях хотя бы слово, которое при данных обстоятельствах могло показаться им или кому-то еще намеком по адресу их матери? И все же порой ее неодобрительное молчание прерывала Паша, которая с ее неистощимым природным юмором, несмотря на все нотации и строжайшие нравоучения, не всегда могла удержаться и не передразнить певуче-ядовитую интонацию, не повторить случайно услышанное внушение по поводу манер или поведения, сделанное детям, весь комизм которого заключался в том, что источником и примером этих манер была сама же поучающая тетка. Все дети хорошо знали, в чем тут дело, и обычно оказывались на стороне матери. Кроме старшего — Леши. Он любил мать, но, пожалуй, не меньше любил и тетку, будучи уже настолько взрослым, чтобы понять и оценить все, что она для них делала и постоянно пыталась делать. Он никогда и ни в чем не поддерживал нагнетаемую вокруг воинственную атмосферу, а сестер обрывал резко и грубо, порой отвешивая им ощутимые подзатыльники за сплетни и пересуды, которыми они не прочь были заработать очередное одобрение матери. При этом он мученически кривился от отвращения…
Каким же могло быть мое место среди всего этого? Пока я занял свободный диван в комнате, расположенной между входом в тети Катину и большую, занятую тетей Соней с детьми. Это «промежуточное» положение, как будто, никого не стеснило. Тем более что оно было временным. Уже была подыскана квартира рядом, в другом доме, для всех нас троих, включая Аксюшу. А в остальном бессознательная привычка быть — вовсе не по заслугам, а по возрасту — каким-то центром всеобщего внимания и заботы как будто обнадеживала меня в том отношении, что теперь мое место было возле тети Кати. Меня особенно тянуло к ней с той поры, как я подметил ее сходство с мамой. К тому же из-за меня-то никак не могло разгореться соперничество с тетей Соней. Вроде бы, право выбора принадлежало мне самому. И пусть себе девочки ориентируются на мать. Это, в сущности, естественно. Леша вообще не задерживается дома. Его редко удается разыскать даже к чаю или обеду. Вера спала на раскладной военной кровати в комнате тети Кати, в орбите которой, казалось, было наше естественное и прочное место. Да и кто, кроме нас двоих, мог достаточно оценить такое место? Оказалось, не так. Тетя Катя была со мной мягка, внимательна, ласкова. Но души за этим не чувствовалось. Душа была отдана Леше, и только ему, да и там привычка скрывать и обуздывать свои чувства и склонности, нелюбовь к нецелесообразным их проявлениям, как и к абстрактным темам в разговорах, сводила выявления этих чувств к практически-рациональной заботливости. Меня такая любовь не грела бы, даже если бы и не приходилось делиться ей с конкурентами. Тут-то, долгое время не понимая, в чем же дело, не доверяя себе самому, я натыкался то и дело на несходство двух сестер, постепенно убеждаясь, что оно не бред моей фантазии, а действительно существующий факт. Наша мама, и не только по отношению к нам — ее детям, а вообще к окружающим, постоянно была окружена каким-то тонким нематериальным облаком тепла, нежности, неравнодушия, и это воспринималось даже самыми грубыми внешне людьми, вспоминавшими годы спустя какой-нибудь малозначительный разговор или оказанное ею внимание… Вера любила всегда свою крестную мать — тетю Катю, так что спустя долгие годы, уже взрослым, я был немало удивлен, когда она как-то случайно мне призналась, что тоже всегда страдала, натыкаясь на эту, даже не объяснимую словами, внутреннюю сухость тети Кати; она приписывала ее известному «одичанию одиночества» — отсутствию личной жизни, личной семьи, и, вероятно, была в этом права. Поэтому Вера, как будто, вполне довольствовалась тем, что могла получить, не ища и не спрашивая большего, а для меня какое-то разочарование было неожиданнее, и потому серьезнее, тем более что я для него не мог подобрать ни имени, ни объяснения.