Серые земли-2 (СИ) - Карина Демина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо, что не за спиной.
И все одно слабое утешение, а другого нет. Забрали сумочку. Револьвер. Кто‑то и обыскать предложил, да не посмели, к превеликому облегчению Евдокии. Зато вот руки стянули хорошо, веревочка тонкая, что нить, но поди‑ка ты ее разорви.
Евдокия пробовала.
Знала наперед, что не выйдет — не стали бы рисковать разбойнички — но и не опробовать не могла. Крепка оказалась.
— Она в соке белынь — корня вымочена, — счел нужным пояснить Янек, и носом шмыгнул. — Быка удержит.
А Евдокия не бык, и даже не корова.
Их куда‑то вели, а куда… оглянулась, как с усадьбы вышли, но только и увидела, что марево над серым домом, над колоннами мертвых тополей. Этакое марево только в полдень и бывает, на самом солнцепеке, а тут…
— Иди, иди, не оглядывайся, тебе оно ни к чему, — Янек вышагивал рядом. Пистолет убрал, да и обрез на плечо закинул. Глядится веселым, насвистывает под нос песенку о разудалой мельничихиной дочке, да только свист нет — нет и срывается.
И улыбочка его ненастоящая, нарисованная будто.
Уголок губы дергается.
И в глазах — страх. Евдокия только разок в те глаза заглянула, как самой стало жутко… что случилось в том доме? Спросить? Не скажут. Они уже и не помнят, не желают помнить.
А дорога исчезла, ушла под мох. И под ногами вновь болото, ходит, качается. То пробует Евдокию сухими губами моховых кочек, то вдруг бросает влажную простынь гнилых трав, в которую Евдокия проваливается, и выбираться приходится самой.
Ничего.
Выбирается.
И не смотрит на людей, которые столь же старательно не смотрят и на нее. Себастьян вот рядом. Идет. Молчит.
Сосредоточен.
О чем думает?
Спросить бы, да как ответит?
— Не бойся, — шепот, который слышен не только Евдокии.
Она не боится. Больше — не боится. Тени? Шорохи? Черная клюква, которая и на клюкву‑то не больно похожа, скорее уж рассыпал кто горсть вороньих глаз. И те прижились, прикорнились, глядят на Евдокию снизу вверх. Прицениваются.
И поневоле она расправляет плечи.
Подбородок поднимает.
За этими глазами та стоит, которая соперница, которая, надо думать, куда краше Евдокии… хозяйка… колдовка… и разумно было бы участи своей опасаться, потому как ничего хорошего Евдокию не ждет, раз посмела она вызов бросить.
И она опасается.
Где‑то во глубине души, да только все равно не отступит.
— Дуся, — Себастьян ускорил шаг, встревая между Евдокией и Янеком, — сделай лицо попроще…
— Что?
— Уж больно вдохновленное оно у тебя. С таким лицом только зло в прах и повергать.
Издевается?
С ним никогда не поймешь. Идет, ногами длинными болото мерит, ни дать, ни взять — цапля голенастая. И руки‑то, стянутые за спиною да не запястьями — локтями — не мешают.
— Видишь ли, Дусенька, — Себастьян вертел головою, озираясь с немалым любопытством. — Зло повергнуть мы всегда успеем. Но для началу нам бы Лишека вытащить. А то ж оно как бывает? Сотворишь вот ненароком торжество добра, а потом глядь и что? И получается, что оное добро похуже того зла бывает… зло, как и бомбу, ликвидировать надо с разумением.
— Сочувствую, — сказал Янек, перекладывая обрез с левого плеча на правое. — Ваш кузен, панна Евдокия, вовсе разумом повредился. Тут оно обычное дело…
Признаться, Янек в нынешней ситуации чувствовал себя препаскуднейшим образом.
Он, конечно, разбойник и злодей, как то написано в полицейском протоколе, который, собственно, и стал причиною Янекова позорного бегства на Серые земли, ну и еще, пожалуй, жажда подвига нечеловеческого, который, мнилось, свершится быстро, без труда и ко всеобщее радости.
С подвигом как‑то не заладилось, а вот житье привольное пришлось Янеку по душе. До вчерашнее ночи, о которой он и вспоминать‑то страшился.
Нет, Янек видел не все.
И память‑то на дырах, что поеденный молью половичок.
Спал он. Крепко спал. И видел себя, овеянного славой, быть может, почти готового позировать на памятник великому литератору и государственному деятелю. А после сон вдруг закончился.
Резко так.
Закричали.
Нет, сначала Янек проснулся, а потом уже закричали. И так страшно, будто бы с живого человека шкуру драли. Он‑то, конечне, такого не видывал, при Шамане народец разбойный озорничать остерегался, но Янек думал, что если б с живого сдирали, то так бы и кричали.
Крик захлебнулся.
А дом… с ним что‑то происходило.
Янек не собирался выяснять, что именно, небось, не дурак, чуял, что уходить надобно… до двери добег, пусть бы лестница под ногами ходуном ходила.
А за дверью громыхала гроза. Летела по небу охота, и Янек своими вот глазами, чтоб ему ослепнуть, ежель врет, разглядел и Охотника, и свору призрачных псов его… и как ему было? Дом разворачивался, выворачивался на изнанку, темно — красную, мясную будто бы. Гнилью от нее тянуло, тьмою, что расползалась по грязному полу, и кого коснулась, тот криком исходить начинал и таял.
Тогда‑то Янек и решил, что пришел его час.
Уже и помолился, хотя прежде никогда‑то себя молитвою не мучил, полагая делом пустым богов по малой нужде тревожить. Тут‑то… не боги отозвались.
— Хочешь выжить? — спросил женский голос.
И вновь тьмою пахнуло, но иного свойства. Эта тьма обволокла Янека, она была, точно мамкин кисель овсяный, густая, липкая. Мерзотная, что и не представить. Она просачивалась в рот, нос залепляла, но дышать Янек мог.
— Хочешь? — и волос его, небось, разом седины добавив, коснулась ледяная рука. — Если хочешь, то кивни.
Он и кивнул.
А что? Он и вправду жить хотел. Кто бы не хотел? Смерть лютая, она, может, героизму и очень близка, да только Янеку такой героизм крепко не по нраву. Да и, подумать если, кто об нем узнает?
Вот и выходит, что отказываться Янеку никакой выгоды.
— Тогда я тебе помогу. А ты поможешь мне…
Согласился.
И да, вывела она из дому, что его, что иных людей. А после и к дороге.
Сказала, мол, идите… и пошли… к самому дому пошли. Что им еще оставалося? Гибнуть почем зря за людей незнакомых? Или за Яську вон, которая сама в бедах своих виноватая. Не водилася б с упырем, глядишь и жила бы… и Шаман тоже, упрямый — упрямый, но только кто он супротив самой‑то?
Он рассказывал, вовсе не исповедуясь.
И прошениев просить не собирался.
Он свою судьбу сам выбрал… а каяться в том — покается, когда придет его час перед богами встать да держать ответу за все дела, что добрые, что дурные.
— Ох, дурак, — покачал головой Себастьянн.