Ева и головы - Дмитрий Ахметшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чем ты занимаешься, странник? — спросил его какой-то высокий чин, плотный, мускулистый монах с широкими плечами. Заложив большие пальцы за пояс, он с выражением брезгливости и живого интереса рассматривал великана. — Зачем ездишь по миру, вместо того, чтобы где-нибудь осесть и добывать свой хлеб, как завещано, молясь и возделывая землю?
— Странным и страшным делом я занимаюсь, отче, — потупившись, сказал Эдгар. — Я полон смирения и несу на устах слово Божие, куда бы ни направлялся. Ну, и заодно, врачую раны, а также стригу бороды.
Монах нахмурился.
— То есть ты проповедник?
— В первую очередь, всё-таки, стригу бороды, — скромно ответил Эдгар. — Но не забываю при этом рассказывать о Христе.
Монах удовлетворённо кивнул. Кажется, он даже проникнулся к великану уважением. За сим их разговор завершился бы, если б не Ева, которой начало казаться, что о его светлости наслышаны все, кто хоть немного держал открытыми уши, и только Эдгар с потрясающей виртуозностью избегал всех и всяческих слухов.
— Конечно я знаю его светлость барона фон Конига, — нахмурился монах. — Но откуда знаете о нём вы?
Он заложил руки за спину — любимый жест. Потом недовольно спросил:
— Хотя, о чём это я? Кто не знает его светлость? И всё же — потрудитесь объяснить свой интерес. Не знаю, жив ли он по сию пору или уже отправился на встречу с Господом, уверен, что праздное потрясание языком привело бы его в праведную ярость. Чужие грешки были для него как мухоморы для вепря — за отсутствие снисходительности ко всякой живой твари, в том числе и к себе, его и боялись.
Ему Ева и Эдгар тоже рассказали историю про кости баронских соратников, томящихся в чужой земле, и для убедительности показали перстень. Катая на ладони драгоценность, монах вопросительно посмотрел на великана, потом на Еву.
— Мы собираем истории о бароне, — шёпотом сказала она.
Эдгар прибавил, закатив глаза:
— Свет его славы настолько ярок, что каждый, кто знает барона фон Конига, рассказывает о нём занимательную историю. А знают его во всех концах империи. Даже за её пределами.
— Это правда, — сказал монах. Глаза его затуманились. — Что ж, тогда я тоже кое-что вам поведаю. Барон как будто считал, что человечеству вовсе нечего делать здесь, на земле. Грешники да отправятся без промедления в ад. Те, кто делал всего понемногу — понемногу грешил, понемногу делал добро, да отправятся в чистилище, где будут томиться, как в тёмной сырой темнице, до Страшного суда, где дела их будут взвешиваться судьями, что не знают ни сомнений ни колебаний. И он, он тоже не знал колебаний. Ни единого раза за свою жизнь. Большинство людей не живут — они существуют от момента осознания себя как личности и до смерти, творя мелкие дела, и им действительно, лучше было бы сразу отправляться в то тёмное безлюдное место, где они могут раскаяться и поразмышлять об истинном смысле всего. С другой стороны, до какого же момента должны просыпаться песчинки в этих песочных часах? Ведь если не будет земной жизни, не будет существовать плохого и хорошего, добра и зла, раскаянья и истинной веры… барон об этом не задумывался. Как я уже говорил, он не знал сомнений.
Бенедиктинец промочил горло из фляги и продолжил свой рассказ. Барон изнурял себя постом, а когда позволял себе есть, ел, как птичка. В сущности, ни с кем из тех, кому грозило остриё его копья, он не был настолько жесток, как с собой. Барон подвергал себя каждодневной изнуряющей пытке голодом, усталостью и всяческими воздержаниями. Он даже смотреть на что-то сложное избегал. Убивал же просто и безыскусно. Ева и Эдгар узнали, что всяческое роскошество, а особенно в среде духовенства, вызывало порицание и осуждение, а то, что барон не мог так просто изгладить, стереть из своего окружения, он удостаивал самым строгим для себя приговором — плотной стеной молчания и отчуждения, когда даже взгляд его скользил по тебе, словно по пустому месту.
— Значит, говорите, он был очень худ? — зачем-то переспросил Эдгар.
— Костлявый, ровно как скелет, — затряс головой монах. — Вы никогда, готов спорить, не видели людей, таких же тощих, как эти самоназванные, фанатичные братья. Будь их воля, они бы, наверное, выжимали и выжимали себя, как мокрую тряпку. Как по мне, довольно сомнительный способ получать удовольствие. Будьте уверены, он сам довёл себя до смерти. Просто потерял сознание, когда потребовалось поднять меч, а сарацины своё не упустили. Они никогда не упускают своё.
— Думаете, барон погиб? — спросила Ева.
Монах поморщился. Он сам уже понял, что слишком увлёкся рассказом.
— Что же, если откровенно, то думаю, что да. Слишком долго уже о гуляющем с косой бароне ничего не слышно — такие люди не улитки, они не могут так просто спрятаться в панцирь. Вы же слишком… грязны для аудиенции у барона, при всём уважении к твоим профессиональным качествам, — он кивнул Эдгару, — вы просто бродяги. Наверняка завербовал вас кто-нибудь из его свиты. И, скорее всего, завербовал не вас одних.
Монаха смущал перстень, тот был весомым грузом на весах его мнения, но, видимо, всё-таки недостаточным.
— Расскажите ещё, — попросила Ева.
— Хватит сплетен, — сказал монах, перебирая за спиной чётки. — Нам пора отправляться.
Но чёрная повозка Евы и Эдгара преследовала караван бенедиктинцев ещё некоторое время, достаточное, чтобы узнать у монахов ещё подробности о жизни его светлости.
Барон готов был бесконечно укрощать плоть. Он интересовался любыми способами, которые могли отказать ему святые отцы, и рьяно претворял их в жизнь. Сон его редко был продолжительнее двух-трёх часов в день, после пробуждения его светлость почти всегда ходил хмурый, как грозовая туча. Во сне к нему приходили мутные грёзы, природу которых по-своему растолковывал каждый святой отец, и барон не знал как вымыть это единственное оставшееся в его жизни тёмное пятно.
Много свободного времени его жизни, особенно сразу после пробуждения, было посвящено молитве. Один из монахов, кузнец по профессии, сказал, что барон читал всё время с одной интонацией, добиваясь и в этом, по мнению многих, требующем горячести сердца, деле, такой же чистоты и отсутствия зазубрин и заусенцев, как и во всём остальном.
«Он как будто хотел походить на кусок льда. Прозрачный и холодный на ощупь. Что творит с нами Господь, что творит, — качал головой монах. — Почему не могут люди установить единый идеал служения? Из-за того люди с двумя разными идеалами — но, при этом, сидеалами, — не могут так просто друг друга понять. Он, наверное, хотел видеть мир вокруг себя пустым, мечтал стереть всякую память о шестом дне, когда Господь создал человека. Иначе никак не понять этих странных мотивов».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});