Реки горят - Ванда Василевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот это и есть ее отчизна, здесь начиналась родина, Польша. Та, вестей о которой Ядвига искала с биением сердца в газетах, в постоянной рубрике, говорившей о борьбе, упрямой и ожесточенной. О поездах, летящих под откос, о разрывающихся на улицах городов гранатах, о виселицах, на которых ветер раскачивает тела героев. Здесь начиналась родина, с города Хелм, который она проехала вчера. А этот город — Люблин, по которому она бегает весь день с утра, — сейчас главный центр той Польши, которая теперь рождается, возникает.
Вскоре предстоит вернуться сюда польским детям, собранным Ядвигой по всему Советскому Союзу. Пока, конечно, не всем — сначала только первой группе.
— Собственно говоря, вы могли бы еще немного обождать с этим, — сказал ей первый же чиновник, которого она здесь встретила. — У нас еще масса трудностей.
Она внимательно взглянула на него.
— Там тоже много трудностей. В конце концов ведь речь идет лишь о первой группе. Сто — двести человек для начала. Но начать надо, чтобы все знали, что дети возвращаются, что они уже здесь, в Польше.
— Я понимаю, конечно. Но ведь это пока, не забывайте, не вся Польша, а всего только Люблин.
— Сегодня Люблин, а завтра будет десяток других городов! Дети ждут. Они должны знать, что в Польше их хотят видеть, что их ожидают дома.
— Да, но видите ли…
— Впрочем, — сухо сказала она, — тут не о чем говорить. Вопрос решен, речь идет лишь о практическом выполнении.
— В том-то и дело, что о практическом. Вы себе представляете?..
— Я все себе представляю. Ничего здесь не разрушено, все цело, есть много свободных домов.
— Нечего сказать, не разрушено!
— Значит, вы не видели разрушенных городов. А я видела. Но это не имеет отношения к делу.
Разумеется, все это были пустые разговоры. Вопрос в том, как сделать, чтобы первая группа детей очутилась поскорее в Польше, чтобы для них окончилось многолетнее ощущение временности их жизни. Ну да, естественно было пользоваться гостеприимством Советского Союза, когда под всем огромным небом не было ни клочка свободной польской земли, о которой поляк мог бы сказать «наша земля». Но ведь теперь она уже существует, Польша! Уже есть государство, министры, учреждения. Пусть же будет и детский дом.
— У нас здесь уйма местных сирот, — сказал ей кто-то. Она знала об этом. Но заботиться о тех и других надо было одновременно. Это одни и те же дети — дети, у которых война отняла близких, разрушила семейный очаг. Нельзя успокаиваться на том, что польские дети, находящиеся в Советском Союзе, сыты, одеты, что им хорошо. Ведь у советского народа тоже есть свои сироты, много сирот! И нельзя, ради облегчения собственных забот, требовать, чтобы советские люди продолжали заботиться еще и о польских сиротах, у которых уже есть своя страна. Маленькая еще, правда, страна, клочок земли, — но все же своя страна.
Впрочем, после нескольких часов беготни по городу Ядвига поняла, что во всем этом хаосе, в спешке, лихорадочном движении можно было добиться чего угодно, если только человек действительно хотел и знал, чего хочет. Притом Ядвиге уже знакома была эта работа. С улыбкой вспоминала она первые дни, когда госпожа Роек заставляла ее делать то, чего она никогда раньше не делала. Сколько опыта она приобрела за это короткое время, как научилась разбираться в делах! Теперь ей приходилось заниматься не только «своими» детьми, а попутно устраивать массу дел и для детей, которые были здесь, на месте. И Ядвиге становилось все яснее, что именно это и будет ее постоянной работой на обретенной родине. В Люблине она не чувствовала себя чужой, как тогда, много лет назад, в Варшаве. Хозяйкой была она здесь. Одной из многих тысяч хозяек и хозяев.
Ядвига взглянула на часы. Собственно она сделала все, что можно было сделать сегодня. С Марцысем увиделась сразу, как обещала госпоже Роек, с самого утра, и уговорилась еще раз встретиться после обеда, чтобы вместе пойти на вербовочный пункт к Владеку. Ей хотелось посмотреть, как записываются в армию здесь, на месте.
Боже, как недавно и вместе с тем как давно это было, когда Марцысь, Хобот и Сковронский ехали в лагерь дивизии. Какое было невыразимое, не вмещающееся в сердце счастье — Первая польская дивизия. А теперь уже даже не армия, Первая или Вторая, теперь уже просто — Польское войско. И как радостно и странно, что по улицам ходит столько незнакомых ей офицеров в польских мундирах. Ведь было время в Москве, когда она всех польских офицеров да еще скольких солдат знала наперечет… Ведь почти у всякого офицера были дети и, стало быть, у всякого были дела к ней, Ядвиге. Если у офицера не было детей, то они были у его солдат. А теперь встречаешь офицера — и не знаешь, кто это такой. Так много их стало.
Стефека она разыскала сравнительно легко. Сейчас вся Польша умещалась на этом маленьком клочке земли. Здесь были все — и обо всех можно было в конце концов разузнать. Здесь встретились идущие с оружием в руках с востока с теми, кто с оружием в руках выстоял самые тяжелые годы на родной земле. Те, кого она встречала, кого знала в лица и по фамилиям, и те, кого знала раньше только по кличкам, — по легенде, доходившей через линию фронта, через отдаленные пространства и наполнявшей сердце радостью и гордостью…
— Ведь мы не виделись почти год, — сказала она, с волнением глядя на брата. Он опять будто вырос. А изменился так, словно не месяцы, а годы прошли с их последней встречи. В нем меньше было перемен, когда они встретились в Москве, не видясь до того несколько лет.
Листья уже облетели, но еще было тепло. Осеннее солнце светило, будто хотело вспомнить дни минувшего лета. Они сели на скамейке маленького сквера — единственном, пожалуй, спокойном месте в этом городе, где всюду разрешались какие-то не терпящие отлагательства вопросы и где все стремительно куда-то бежали.
С лица брата уже исчезла первая улыбка встречи, и теперь, глядя на него, Ядвига встревожилась. Он не просто повзрослел. Она заметила что-то тяжелое в его взгляде и морщину на лбу, которой раньше не было. Всегда не по возрасту юное лицо Стефека потеряло юношескую неопределенность. Теперь уж никто не сказал бы о нем — мальчик. Это был мужчина. Было в нем и еще что-то, чего она не могла понять, — особенно здесь, в Люблине, где столько людей и она сама были вне себя от счастья.
— А ты, конечно, по делам своих детей? — спросил Стефек.
— Конечно… Зачем же еще? Хочу отправить сюда первую партию.
— Правильно, — сказал Стефек, и она обрадовалась, что он без всяких объяснений понял, что это нужно.
— Это нужно хотя бы для того, чтобы показать, что уже началось, — добавила она.
Стефек ворошил носком сапога сухой красно-желтый лист, снесенный на дорожку ветром.
— Но ты еще вернешься в Москву?
— Конечно. Я уеду оттуда с последним транспортом.
— А здесь тоже будешь заниматься детскими делами?
— Да, детьми, потому что… — Она нагнулась и, опершись подбородком на руки, засмотрелась на желто-красный лист, тихо шелестящий под носком сапога.
— Ах да, ты никогда и не видел его… — сказала она тихо. Стефек как-то неловко взял ее руку и погладил.
Да, теперь она могла спокойно думать о сыночке, о далеком сыночке, которого уже нет. Тогда ей было так страшно, что она оставляет его одного в песке, в чужом, незнакомом месте. Но теперь ведь ни одно место на той земле не было чужим.
Как изменилась с тех пор жизнь Ядвиги! Сколько детей прошло через ее руки, скольких она накормила, одела, скольким помогла научиться тому, чему ее самое научили люди советской земли, — любви к родине!
Смерть сына уже не была теперь раздирающим сердце воспоминанием. Мысль о ребенке приносила покой и тишину, была как привет от него, как его улыбка, как взгляд его темных глаз. Она не чувствовала себя одинокой, у нее была не только поглощающая все силы работа — был и Олесь. Это было ее счастьем. Ее не пугало, что мальчик растет, что постепенно она будет становиться ему все менее нужной, что он начнет жить своей, отдельной от нее жизнью. Ведь это будет новая, прекрасная жизнь, радостная жизнь в новой, прекрасной, счастливой стране!
Ядвига очнулась от задумчивости и искоса глянула на Стефека. Почему он не говорит, был ли в Ольшинах, или нет? Но брат будто отгадал ее мысль.
— Весной я был в Ольшинах.
— Да? — Она даже удивилась, каким далеким, полузабытым прозвучало для нее это слово «Ольшины». Будто не в них провела она почти всю жизнь. Хотя, что важнее — вся та жизнь или последние несколько лет? Подлинная жизнь — та, что только и достойна называться жизнью, — началась в последние годы: в Казахстане, в Москве и здесь, в Люблине. Да и о ком собственно расспрашивать в этих Ольшинах? О Соне? — Стефек скажет о ней сам, если захочет. Что-то мешало Ядвиге заговорить о ней.