Демобилизация - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Передать чего? Днем увижу, — сказал мужчина, не откладывая книги.
— Не трудитесь, — хлопнул дверью доцент.
«Нет, нет. Здесь ее не было, — подумал он. — В таком хлеву и при этом лагернике…»
Гришка Новосельнов показался ему похожим на заключенного.
«Нет, у Борьки кишка тонка…»
И вдруг оттого, что версия с лейтенантом провалилась, Сеничкина охватила совершенно непостижимая для него ревность к воображаемому мужчине, у которого трое суток провела Инга. Перебирая всех знакомых, он хотел мчаться в Иностранную библиотеку и только не по-мартовски жаркое солнце, напекавшее спину и плечи, несколько поколебало решимость. Сеничкин поехал домой и под ворчанье горбатой Проськи принял душ, сменил рубашку, костюм, туфли и вытащил из кладовки несколько длинноватое по нынешней моде синее демисезонное пальто.
«Черт, нельзя так распускаться», — подумал, спускаясь в тихую улицу Воровского. Времени оставалось больше часу и Алексей Васильевич решил пройтись пешком узкими арбатскими переулками.
— Это неблагородно. Захочет — сама расскажет, а допрашивать нехорошо, — сказал вслух, чувствуя, что загадочность аспирантки даже подогревает его любовь к ней.
30
— Фраер какой-то тебя спрашивал, — сказал Гришка сошедшему в гардероб Ленинской библиотеки Курчеву. — Пижончик. Не то что мы, грешные, вздохнул, с неодобрением оглядывая легкое желтое в клетку курчевское пальтишко, которое протягивал Борису гардеробщик.
— Лешка, наверно, — вздрогнул Курчев.
Он уже третий день сидел в читальне, несколько тревожась за свой венгерский костюм, особенно за брюки, которые так быстро вытираются о казенные стулья. Костюм был великолепен, хотя стоил меньше восьми сотен, и Курчев чувствовал себя в нем ловко и независимо, не то что в лоснящемся кителе.
Инга еще ни разу не видела его в штатском, и он надеялся, что если она вдруг ненароком заскочит в третий научный, то будет удивлена. Да и ему легче будет держаться с ней холодно в этой венгерской паре.
И вот этот дурень Гришка брякнул про пижонство доцента, и Курчеву вдруг захотелось назад, в зеленую шкуру, в угол, куда-то туда, где он вне игры и никак не может и не должен соперничать с Алешкой.
— Ну, пошли. На улице, скажу тебе, парилка. Я совсем спекся, — взял Бориса под руку Новосельнов и потащил из вестибюля.
Еще с вечера они условились поесть по-человечески в недорогом ресторане и потом спуститься в биллиардную.
Три дня, если бы не беспрестанные мысли об аспирантке, Курчев мог бы считать себя в порядке. Он сидел среди тихих и погруженных в книги людей. Они не обращали на него внимания, очевидно, сразу приняв за своего, и он, стараясь не думать о Рысаковой, читал воспоминания о Маяковском. Книг было много, но толку в них не слишком. Борис понял, что воспоминающие не столько вспоминали поэта, сколько пытались доказать, что были к нему чрезвычайно близки, что без них он бы не стал тем, во что в конце концов вылупился, и, подымая «агитатора, горлана, главаря», ни на одной странице не забывали о себе.
Курчев с детства не любил Маяковского, потому что все, начиная с отца, взрослые, окружавшие Борьку, Маяковского не терпели. И не только потому, что он корежил русский язык. Просто все пили водку, поругивали советскую власть и любили Есенина. Есенин был свой в доску. Его переписывали, отчаянно перевирая, в замусленные тетради. Его пели под гитару и надрывно читали спьяну. Книг его нельзя было достать.
А Маяковский продавался на всех углах и мозолил глаза с плакатов. И всего толку в нем было, что пульнул в себя из-за какой-то гулящей шмары.
Не полюбив Маяковского с детства, Борис и потом не пристрастился к нему, потому что под влиянием бабкиного соседа, раненого на фронте пожилого столяра, начал читать Толстого. Столяр, вегетарианец, в первые годы революции входил в какое-то толстовское общество, за что пострадал, и поселился в Серпухове, но остался верен прежним привязанностям. Впрочем, Есенина сосед тоже не любил, потому что был противником пьянства и разврата.
Теперь, получив атанде от аспирантки и твердо решив ни в какую аспирантуру не поступать, Курчев занялся Маяковским, подспудно желая заземлить на ком-то скопившееся недовольство собой и миром. Но читая воспоминания маяковцев, он невольно проникался жалостью к этому колоссу на глиняных ногах, к этому главарю с сердцем трусливого мальчишки, к горлану, которому не о чем было кричать, потому что он зарифмовывал только чужие мысли, — сначала Ницше, а потом — всех подряд: Бухарина, Калинина, Сталина… Все, кому не лень, надували, как цыган лошадь, этого странного, явно не вполне нормального, хотя незаурядного парня, и потом он гудел иерихонской трубой.
Отложив сборники лефовского и прочего окружения, Курчев раскрыл общую тетрадь и быстро своим неврастеническим ломким почерком стал уродовать бумагу:
«Вообразите гимназиста, недоросля, которому говорят: «Дядя, достань воробушка». Приткнуться ему некуда. Бедность сразу после относительного достатка. Мать сдает комнаты…»
(Представить это Борису было нетрудно, потому что в Серпухове бабка вечно пускала в дом квартирантов.)
«…И парень, воображая себя Оводом, Гарибальди с помесью Робин Гуда, играет в революцию, как в «казаки-разбойники». Он еще не атаман, хотя метит в первые, в главные. Но игры оборачиваются тюрьмой. Первая посадка, как легкое ранение, как шрам у буршей. Она — как мета храбрости и избранности. Но в следующий раз сидеть неохота. Правда, кормят и дают читать книги. Но славы никакой. Никто о тебе не помнит. Ты вообще для всех нуль. А славы ох, как охота. И вот парня выпускают. Вроде бы у него есть кое-какие способности по рисовальной части. Юноша смешивает краски, стоит за мольбертом, но таких, как он, десятки, если не сотни. Улита едет, когда-то будет… А ему по-достоевски надо сразу, да так, чтобы на всех площадях орали его фамилию. Но пока неудавшийся рисовальный хмырь в очках и бороде глядит на его мазню и неодобрительно хмыкает:
— Куда нога заехала? И колер, колер не тот… — или что-то в этом роде. (Знать не знаю, что говорят в подобных заведениях.)
И вот попадается парню на пути веселый прохвост Бурлюк, который уже понял, что медленными шажками известности не догонишь, что нужны ковры-самолеты и вообще всяческое звуковое оформление. Он читал «Мартина Идена» и знает, что первое условие славы — общественный скандал. И тогда вытаскивается желтая кофта и наносится оплеуха общественному вкусу.
В царской России книги покупают люди богатые и на концерты тоже бегают не бедняки, а в крайнем случае студенты, которые в будущем собираются разбогатеть. А человек сытый и состоятельный — всегда немножко мазохист, потому что ему стыдно перед несостоятельными и несытыми. Ему хочется, чтобы его слегка поругали. Не сильно, на уровне щекотки, но все-таки выложили правду-матку о нем. И вот организуется некая бродячая банда, где наш парень в желтой блузе, с подведенными глазами, при своем росте, голосе и красоте выскакивает вперед, хотя дергают его за ниточку другие. Шум, гам, скандал. Крики: «Футуризм». Все это льстит долговязому юноше, но еще больше льстят признания стариков, вроде Репина или Горького, которые, мало чего смысля в стихах, бухают: «Да какой же вы, батенька, футурист?! Чистейший реалист!»
Паясничанье на эстрадах куда веселее сидения в Бутырках. Ты, вроде, гонимый, а одновременно сыт и известен. И девушки за тобой увиваются, и кондуктор на вокзальном перроне честь отдает, потому что едешь в первом классе.
Но тут начинается война. Сперва, несмотря на революционное прошлое, ты, не разрбравшись, пишешь патриотические афишки и ходишь громить немецкие лавки. Но тебе уже 21 год, могут, чего доброго, и призвать. Будь ты по-прежнему революционистом, тебя бы давно забрили и послали вшей кормить в Мазурские болота. Но ты актер и талант, и богатые интеллигенты, и питерские буржуи, над которыми ты потешаешься, пристраивают тебя в столичное автомобильное ведомство, куда ты заявляешься не чаще, чем императрица в свой подшефный полк.
Но, увы, ничто в мире не вечно и начинается революция! Ювелирный магазин Бриков национализируется и оставшийся на бобах Осип Максимович посылается своей шикарной супругой в новорожденные карательные органы допрашивать за паек себе подобных интеллигентов и буржуев. Потому-то и Есенин писал:
Вы думаете, здесь живет Брик,Исследователь языка,А здесь живет шпикИ следователь ЦК.
И сам юноша, который ходил в пажах у прекрасной хозяйки петербургского салона, отправляется на заработки в РОСТА. На это его рисовального таланта вполне хватает. К тому же он подписывает свою мазню стишками, не очень бойкими, но вполне доступными лицам в кожаных куртках.
Новое начальство, выйдя из тюрем, вернувшись из каторги и ссылки, еще не отдохнуло и не наелось. Кругом война и ни о каком мазохизме не может быть речи. Новое начальство требует лишь одного — полного признания и безотказного восхваления. И футурист, нигилист и еще Бог знает кто начинает безоглядно (правда, в левых рифмах!) хвалить и воспевать новую власть и достигает прожиточного уровня, достаточного для бывшей хозяйки ювелирного заведения…»