Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Б. П.: Собственно, с этого он и начинает. Самому комментарию – реальному и литературоведческому – Щеглов предпосылает теоретическое, довольно обширное предисловие. И вот этот вопрос – о месте романов Ильфа и Петрова в советском каноне – ставит первым делом. Он пишет об искусном двоеголосии романов, о том, как сатира органически соединилось с апологией, и как раз в этом видит художественное своеобразие обоих романов. Тут надо прямо его процитировать:
Во-первых, знаменателен сам отбор тех манифестаций советской эпохи, которые соавторы включают в свой эпос. Многие «горячие» темы старательно обойдены: так, нигде прямо не затрагиваются борьба с оппозициями, «вредительские» процессы 1928–1930 гг., эксцессы чистки, насильственная коллективизация. Лишь внимательное чтение позволяет обнаружить намеки, иногда довольно едкие, на некоторые из этих обстоятельств.
Б. П.: Вот один частный пример сатирической глубины: некий тайный намек можно усмотреть в теме конторы «Рога и Копыта». У частника Остапа этот бизнес хиреет, но после его возвращения в Черноморск он видит, что контора начала процветать. В чем тут дело? А в том, что кончился нэп со всеми частными конторами, произошла коллективизация деревни, на которую крестьяне ответили массовым забоем скота, чтоб в колхозы не отдавать. Отсюда обилие этого товара, рогов и копыт – все, что осталось от прежнего мясо-молочного богатства. Вот вам пример проникновенного понимания Щегловым реальных подтекстов Ильфа и Петрова.
Но это частный случай – вот такие намеки и отсылки к ситуациям, многим понятные в те годы. А вот общий подход, генеральный прием Ильфа и Петрова, позволивший ввести их тему в корпус советской литературы:
Мажорный и в конечном итоге оптимистический настрой романов обеспечивает уже упоминавшееся двухъярусное строение их мира. Идеальные сущности истинного социализма занимают в нем иерархически доминирующее положение, образуя уровень, на котором многие из несовершенств советского образа жизни снимаются или обезвреживаются. Оказывается, что детали «земного» социализма, представляющие собой столь неутешительную картину, не могут считаться главной или окончательной реальностью, и что точка зрения раздраженных ими людей, хотя по-своему и понятная, не есть последняя инстанция в суждении о производимом в России грандиозном эксперименте. Над этой точкой зрения, в разреженных сферах истинного социализма, открывается возможность иного, более широкого взгляда на вещи, более высоких требований к жизни, более интересных представлений о счастье. В их свете многие привычные аксиомы, касающиеся качества жизни и личных прав индивидуума, отпадают как малосущественные и бедные. Эти новые критерии, как и черты новой действительности, прочерчены как бы пунктиром и не имеют твердо сложившихся форм; но, как и новый мир в целом, они окружены романтической аурой и оказывают решающее влияние на идейно-эмоциональный баланс дилогии.
Щеглов пишет, что в дилогии очень заметен и специально построен некий второй план – или горизонт, на котором теряют свою доминацию сатирические сцены советской жизни. Ну вот, к примеру, в «Золотом теленке» в начале одной из глав (где появляется ребусник Синицкий) идет рассуждение о большом и маленьком мире: в большом мире написаны «Мертвые души», а в малом создана скульптура «Купающаяся колхозница». И еще один прием, позволивший легализовать сатирическое сочинение:
Нет сомнения, что подобная сдержанность, независимо от ее мотивов, пошла на пользу дилогии. Некоторая размытость критического аспекта гармонирует с абстрактностью аспекта идеализирующего, не дает последнему резко выделиться из художественного единства. Кроме того, акцент на политической злобе дня понизил бы универсализм картины. Соавторы изображают не столько конкретные события и контроверзы своей далеко не идиллической эпохи, сколько их наиболее существенные и неизменные общие законы. Эти последние к тому же демонстрируются на периферийном, удаленном от большой политики материале. Фантастическая и сказочная деформация придает этим явлениям еще более обобщенные формы, скрадывает их связь с непосредственной газетной актуальностью. В результате, несмотря на огромное количество бытовых и исторических подробностей, романы Ильфа и Петрова никогда не требовали от отечественного читателя каких-либо специальных историко-культурных познаний для понимания изображенной в них ситуации. Каждое новое поколение читателей без труда соотносило образы и мотивы ДС/ЗТ с реальностью своего времени.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Ну, и еще один прием, уж и непонятно, хитрый или не хитрый: главными объектами высмеивания в романах выступают, как сказал бы Паниковский, люди «с раньшего времени» – естественные маргиналы новой советской жизни. И вот с этим связан один вопрос, который в наше уже время стал причиной весьма заметной дискуссии и критической оценки знаменитых и главное – любимых русскосоветскими читателями романов.
Это вопрос о том, не распространяется ли сатира Ильфа и Петрова на тех людей, на те слои советского населения, которые были, без сомнения, несправедливо ущемлены революцией. Не бьют ли авторы лежачих? Не добивают ли побитых? Примеры прямо напрашиваются: духовенство и дореволюционная интеллигенция. Вы, конечно, понимаете, Иван Никитич, кого тут нужно иметь в виду.
И. Т.: Конечно, отец Федор в «Двенадцати стульях» и Васисуалий Лоханкин в «Золотом теленке».
Б. П.: Несомненно. Это лежит на поверхности. Но сначала я хочу коснуться неких элементов тайнописи в других партиях дилогии, где мне не хватило щегловского комментария. Вот хотя бы в том месте «Золотого теленка», где Остап рассказывает новую историю Вечного Жида, который, оказывается, все-таки нашел свою смерть: его во время гражданской войны расстреляли петлюровцы на Украине. И я нашел литературную параллель этому сюжету: это повесть Леонида Андреева «Приключения Чемоданова». Герой этой повести тоже вроде бы не горит в огне и в воде не тонет, но в конце концов все-таки погибает. Вещь построена на приведении сюжета к нулю. Заимствовав сюжет у Андреева и никак этого не обозначив, авторы в другом месте нечаянно проговариваются: у них появляется Леонид Андреев собственной персоной, когда речь заходит о гостинице, в которой разместился «Геркулес», и об одном зловещем номере, занимая который тот или иной геркулесовец плохо кончает. Оказывается, в этом номере однажды жил писатель Леонид Андреев – автор мрачного «Рассказа о семи повешенных». Это простейший психоаналитический сюжетец: скрытое в одном месте обнажится в другом. Только не зевай!
И. Т.: Это ваше дополнение относится к литературным интертекстам. А вот в реальном плане, для реального комментария вы нашли какие-нибудь дополнения?
Б. П.: Мне кажется, да. Вспомним эпизодического персонажа «Двенадцати стульев» – халтурщика Ляписа-Трубецкого, поставляющего ведомственным журналам стишки о Гавриле, способном трудиться на всех поприщах. Щеглов вспоминает нескольких подходящих халтурщиков двадцатых годов, но главного заминает. Это Маяковский. Великий поэт революции не гнушался самой элементарной халтурой, поставляя стихотворные отклики на все революционные праздники и текущие события. Это не могло не вызвать критического отношения умных современников к такой малодостойной деятельности замечательного поэта. Кстати сказать, Щеглов упоминает Маяковского в комментарии к этому сюжету, но очень вскользь, и кандидатуру Маяковского отводит. Написали же об этом, как явствует из книги Щеглова, авторы другого комментария к Ильфу и Петрову – Одесский и Фельдман.
И. Т.: Какие же у вас, Борис Михайлович, основания для утверждения Маяковского на эту роль?