Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Позвольте и мне… отдать поцелуй.
Он услышал ее дыхание, губы ее коснулись его губ. Растерянные глаза, в красных пятнах лицо.
«Да она же просто девчонка! — удивился Алексей. — Мечтательница! Выдумщица!»
В словах ее «отдать поцелуй» было что-то наивно-провинциальное, книжное. Но Алексею слышалась совсем иная музыка. В гибком послушном стане. В ее руках. В ее губах. В полумгле.
— Не надо, Алеша… Милый, сегодня не надо, — она не отстранялась, не упиралась. Глаза в глаза. Доверчивые, испуганно-счастливые, они молили. Отрезвляли. — Не надо, хороший мой!..
11
Дивизию перебрасывали на другой участок фронта, в другую армию. Смещались к югу, к белорусским землям, на которых в то памятное лето 1944 года развертывалась грандиозная битва — отмщение за муки и утраты начальной поры войны.
На первом же привале — закатное солнце лениво дымилось на верхушках сосен, согревало хмурые вершины дубов — бывалые солдаты — ноги кверху, под голову — пилотку — отдыхали, а ребята из недавнего пополнения (подбросили их перед самым маршем) стали в круг.
Смуглые, с тонкими талиями, перехваченными солдатскими ремнями… Только из дома, из горских селений, со школьной скамьи. Мерные хлопки, и в кругу идет, плывет на носках — едва приметные усики, детски чистое, смугло-розовое лицо — руки то в одну, то в другую сторону, будто отталкивают все мольбы и воспоминания, рвется воин в битву; неуловимо меняется ритм, все яростнее, грознее танец… Выскочил второй, угрюмоватый, с низким лбом, воинственно пошел плечом вперед.
Яловой вместе со всеми бил в ладоши. Все быстрее и тревожнее ритм.
Алексею виделся праздничный вихрь на просторной сцене. В перекрещивающемся нетерпеливом мигании прожекторов. Казалось бы, нехотя, так плавно, так зазывно идущие женщины в белом, от родника, с кувшинами. Влетающие в круг мужчины-всадники. Полы черкесок подобраны. Грозное вихревое движение. Мелькание газырей на черкесках, вспышки рукояток кинжалов на тонких поясках. Ноги в высоких мягких сапогах без каблуков творят что-то невообразимое…
Как эти ребята в грубых кирзовых сапогах на лесной кочковатой опушке смогли вернуть силу и первозданность старому горскому танцу? Их ноги, казалось, не знали устали. Они жили своей воинственной жизнью. Они грозили, подкрадывались, нападали, топтали врага, уходили…
— Во дают! — комбат-один Павел Сурганов возбужденно задышал над плечом Ялового. И неожиданно, вроде бы даже с сожалением, распорядился: — Кончай, ребята!
Заметил, как недовольно дрогнуло лицо Ялового, посоветовал:
— Ты их завтра посмотри!
Оправдываться не оправдывался, сразу перешел в наступление:
— Вам, политработникам, что… Напишешь в донесении, мол, с великим подъемом двинулись, выполним приказ Родины, высокий морально-боевой дух проявился в том, что на привалах не только отдыхали, но и танцы устроили… Сегодня эти молодцы пляшут, а завтра будут проситься на подводы. У одного ноги потерты, у другого живот схватило… Видали мы таких вояк!
Шагал с Яловым впереди батальонный колонны. Короткие светлые усы. Упрямо выдвинутый подбородок. Холодноватые, глубоко сидящие глаза. Вольный разворот плеч в ремнях крест-накрест. Стойкий сладковатый запах одеколона и табака. Курил Сурганов только трубку. Трофейный Мефистофель кривлялся, пускал дым из-под хвоста.
— Донесение не только я, но и ты будешь писать. Не забудь про кухню… Отстала на марше по неизвестным причинам. Чем ты солдат будешь кормить, командир? — съязвил Яловой.
Покосился на Сурганова. Тот ожесточенно дымил мефистофелевской трубкой. Страсть не любил, когда находили в его «хозяйстве» упущения. Во всем хотел быть первым. За порядком следил строго. Крут бывал до чрезвычайности. Если сыщет виновных в задержке полевой кухни — несдобровать им. Комбат — не такая уж и высокая должность, но властен над многими жизнями. Хотя и верна солдатская присказка: «Дальше «передка» не пошлют», а все же…
Яловой уже и раскаивался, что поддразнил самолюбивого комбата, попытался смягчить его.
— Брось ты, перебедуем! Чего-нибудь на ночь пожуем, а к утру все образуется!
— Не бойся! Солдат вовремя накормим! И даже тебя — аттестата не потребуем, — отрубил Сурганов. — Если через два часа кухня не сыщется, я их потрясу… Я им поспущу жирок… накопили в обороне! С винтовочкой у меня побегают.
Сумеречный рассеянный свет июньской ночи. Среди редких туч — звезды, на краю неба — несмело подрагивал лунный серпик. На Украине называли его «молодык». Только народился.
Повлажневшая дорожная пыль глушила удары солдатских сапог и ботинок. Шли вольно, не в ногу, но «по четверкам», взвод за взводом, и с интервалами — рота за ротой. Звяканье патронов в подсумках. Жестяной стук котелков. Невнятные разговоры. Медленные, тягучие. Как всегда во время длительных переходов.
…Если бы каждого из этих людей — из разных мест они, разных национальностей, возрастов — спросить, что бы они хотели сказать своим близким при условии, что у них одна-две минуты? Что они завещают будущему? И потом, через много лет, когда окончится война и подрастет новое, совсем новое поколение, прокрутить пластинку с голосами всех этих людей?
Что бы он, Яловой, сказал потомству? Или, например, Павел Сурганов? Идет подтянуто, шаг легкий. Хотя и была у него верховая лошадь, на маршах ею не пользовался. Шел со всеми.
— Командир — отец солдатам, им пример и образец, — подшучивал Яловой.
— А ты что думал, я, как «старая перечница», буду в карете на подушках выкачиваться? — Павел то ли сердился, то ли посмеивался.
Командиру полка полковнику Осянину было за пятьдесят, мучил его радикулит, вот и приспособил он для дальних передвижений пару лошадок и какой-то шарабанчик с мягким сиденьем. Яловой не находил в этом ничего зазорного. Сурганов не скрывал своего пренебрежения.
— Давно его пора куда-нибудь подальше в тыл, пусть там с запасниками воюет…
— А тебя на его место?.. Ты что, командиром полка хочешь стать? — допытывался Яловой.
— Если скажу «не хочу», поверишь?
— Может, и поверю.
— Ну и дурак! Кто же от папахи отказывается. Не всю же войну мне в комбатах ходить. Прочие-другие вон как пошли. На дивизии сели! А войну начинали ваньками-взводными.
— Придет время, выдвинут и тебя!
— Жди да погоди! А пока «старая перечница» на мне выезжает, а заслуги все себе. Выдвинет он! Тут гляди в оба, как бы не задвинул!
Странными казались Яловому эти разговоры Сурганова о должностях, о званиях, о власти. О том, кто кого поддерживает, у кого «рука» в штабе, кто кого «обходит», кто кого «подсиживает». Как в какой-нибудь канцелярии или довоенном учреждении.
— Ты что, с луны свалился, — обиделся Павел. — Война войной, а служба службой. Тебе что!.. Кончится война, ты шинельку с плеч, вновь в студенты определишься, а я армию бросать не собираюсь, я к ней костью прирос. Мне служить да служить, значит, должен я и о продвижении думать.
Яловой, посомневавшись, все же решил спросить у Сурганова: а что хотел бы он передать потомкам?
— На кой они мне! — Сурганов двинул плечами. — У меня и сродственников никаких. Ни отца, ни матери не помню, померли в голодный год. В детских домах вырастал. Потом на заводе. И прямо в армию.
Посмурнел. На дальнем пригорке за деревенскими избами засветилась колоколенка.
— А верно, что бы я такое сказал… Какие слова…
Что-то дрогнуло в его лице. В неясном свете оно смягчилось, подобрело.
— Мирно живите… Так это они и без меня будут знать. Хрен кому в драку захочется после такой войны. Мы на сто лет вперед за всех отвоюемся. Чтобы друг друга не обижали?.. Так это смотря какой человек. Иного гада не то что обидеть, а прижать так надо, чтобы дух из него вон… В коротких словах не скажешь…
Вдруг повернулся к Яловому, даже с шага сбился:
— Нет, всерьез, знаешь, что я сказанул бы… Если, значит, мне не дожить… Ребятки, — сказал бы я, — об Тоньке моей позаботьтесь. Может, сынок будет у нас. Если случится такое, человеком чтобы он вырос!..
Голос его прозвучал с затаенной страстью.
— Веришь, сына хочу, чтобы после меня росточек остался на земле. Кругом такое… А я… Я бы для него…
Сурганов рванулся, ушел вперед.
Глухая деревенская улица. Пыльные лопухи в ровике. Пригорок. Церковка. Сколько за ночь пройдут они таких деревень! Безымянных, неузнанных. Какие дороги пересекут, где остановятся…
Слышалось дальнее позвякиванье тележных колес, лошади с натугой брали подъем, возницы сонно покрикивали: «Но-о! Но-о!»
И вновь низинки, подернутые туманом. Тихие ветлы у пруда. Темная кайма дальнего леса. Дорога, пробитая людьми для связи и общения, а теперь служившая войне. Одной только войне.
— Нет, бабу понять невозможно… То есть с первого раза ее нипочем не раскусишь, — рассуждал Сурганов.