Начало конца - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему непременно с усиками? У Гитлера, правда, усики, но у вашего Сталина большие пышные усы, – вставил граф. Он терпеть не мог Вермандуа не столько за большевистские симпатии, сколько за то, что друг его жены превратил его дом в свой салон и мешал ему играть в бридж.
– Магомет знал, что делал, установив для своей особы девяносто девять лестных эпитетов, – продолжал Вермандуа. – Но, во-первых, этого мало: почему только девяносто девять? А во-вторых, техника обоготворения людей с усиками и с усами сделала большие успехи со времен Магомета. Радиоаппараты нанесли делу свободы тягчайший удар. И вообще, завоевания науки оказались очень полезными для дела опошления культуры. Увидите, настанет время, когда репродукции Веласкесов станут прекраснее, чем Веласкесы.
– Я не совсем понимаю, при чем тут Магометы и Веласкесы, – сказал Серизье, пожимая плечами: теперь был случай огрызнуться. – Но лишь слепые или не желающие видеть люди могут утверждать, будто демократия дала людям только «пять сантимов». Слышали ли вы, дорогой друг, о некоем президенте Рузвельте и об его программе? Я не вхожу в рассмотрение вопроса о том, есть ли… есть ли, скажем, маленькая нескромность в противопоставлении себя человечеству: человек, мол, чрезвычайно глуп, тогда как я… Извините меня, но сказать, что человек глуп, – значит не сказать ровно ничего: если он глуп, постараемся сделать его умнее. Для того чтобы «поумнеть», этому глупому homo sapiens нужно быть свободным в течение немалого времени: в рабстве и в невежестве не поумнеешь. Только осуществляя народоправство, человек и может научиться править.
– Это, может быть, и верно. Но, к сожалению, курс обучения народоправству обычно закрывается преждевременно, до окончания учебных занятий: люди с усиками и с усами закрывают этот курс, не выжидая того времени, когда народ научится править. Кстати сказать, эти люди с усиками и с усами принадлежат по своим моральным качествам, а иногда, хоть реже, и по умственным, к подонкам общества, но генеалогия у них самая демократическая: они все выходят из народа. Гитлер – маляр, Муссолини – сын кузнеца, Сталин – сын сапожника. Наш гостеприимный хозяин, кажется, двенадцатый граф в своем древнем роде. Мне неприятно огорчать его констатированием того факта, что аристократия больше диктаторов не производит.
– Две поправки, – сказал граф. – Первая: я не двенадцатый, а шестнадцатый…
– Мой друг, вы теряете случай помолчать, – сказала с улыбкой графиня, впрочем, довольная его замечанием.
– Вторая: Пилсудский был если не аристократ, то, по крайней мере, дворянин. – Граф успокоился: после этой вставки он мог минут пять не принимать никакого участия в разговоре.
– Если человек дурен, то надо создать такие социальные учреждения, которые сделают его лучше, – сказал Серизье. – Слова же о божественной искорке в душе человека остаются вечно верными.
– Да что в его «божественной искорке», если он с божественной искоркой ничего, кроме гадостей, не делает! – с досадой перебил его Вермандуа. – Надоели мне эти божественные искорки! И чем меньше у народа этих искорок, тем могущественней он становится. В силу общего «закона истории» – от этих двух слов, кстати сказать, у меня стягивается рот, как от скисшего вина, – в силу «закона истории» культура народа по мере ее роста медленно, но верно ведет его к гибели. Спартанцы побеждают афинян, римляне греков, варвары римлян.
– Однако в прошлую войну победили демократические свободные народы.
– Они победили не потому, что были свободны, а несмотря на то, что были свободны. На известной высоте культурного развития народ начинает терять интерес к войне, к военному делу и к военной славе. Человеческое лицемерие тотчас находит увертку: любовь к военному делу и к военной славе не означает будто бы любви к войне. Это вздор. Без любви к войне не может быть любви к военному делу. Никогда не воевавший генерал – глупейший парадокс. Хороший военный не может искренно желать, чтобы его жизнь прошла без единой войны. И в этом, конечно, если не главная, то одна из главных причин возникновения войн. Чем сильнее в стране рабья психология, тем легче в ней привить воинственность. Чем слабее общественный контроль над министрами, тем больше времени они могут уделять технической работе вместо парламентских запросов и кулуарных интриг. Чем менее свободна страна, тем легче правителям скрывать свои вооружения, тем легче им принимать быстрые решения, тем удобнее им воевать. Поэтому, по общему правилу, в пределах одного континента обычно не высшая культура побеждает низшую, а низшая высшую. В результате же поражения страны высшей культуры, естественно, теряют и свою свободу. Тогда в них начинается переоценка ценностей, и меньшее предрасположение к идиотизму объявляется падением государственного инстинкта. Быть может, впрочем, и основательно: связь этого полумифического инстинкта с ценностями разума и нравственности больше чем сомнительна. У нас во Франции государственный инстинкт действовал лучше всего в ту пору, когда на одного грамотного француза было девяносто девять неграмотных и когда голодного человека подвергали четвертованию за кражу курицы… Одним словом, это дарвинский отбор наоборот. Положение было бы совершенно катастрофическим, если бы по чистой случайности самое могущественное государство в мире, Соединенные Штаты, не было одновременно демократией и если бы у этого государства не было еще добавочно сильного защитника – Атлантического океана. Но что сказали бы классики демократического мифотворчества, если бы по другой случайности больше всего людей, богатства и заводов было у Германии? Свободный человек был как солдат лучше раба, когда раб был вооружен луком, а свободный человек – ружьем. В условиях же равной материальной культуры они, в самом благоприятном для нас случае, равны. К несчастью, рабский строй создался в очень могущественных странах: в России и в Германии. Пока фашизм существовал только в Италии, он решительно никого не пугал: мы могли благодушно хохотать при виде того, как Муссолини сверкал мечом из разлезающегося картона. Точно так же, если бы коммунизм установился, например, в Португалии, о нем скоро осталось бы приятное воспоминание, как о милой шутке, притом короткой, как все хорошие шутки. Теперь столкновение очень вероятно. Если бы Вселенная состояла только из свободных стран, мир был бы почти обеспечен. Если бы она состояла только из стран диктатуры, мир был бы возможен, хотя и маловероятен. При одновременном же существовании диктатур и демократий войну можно считать неизбежной.
– Дорогой друг, у вас стали появляться опасные обмолвки: вы валите в одну кучу фашизм и коммунизм!
– Простая обмолвка. Диктатура же в могущественных странах особенно опасна для других стран в тех случаях, когда в могущественной стране живет глупый народ. Поэтому германская диктатура много опаснее русской. Гегемония немцев в мире была бы вызовом остаткам разума, вызовом, слишком вопиющим даже для моей исторической философии.
– Это нехорошо и не идет вам: ненавидеть целый народ, – строго сказала графиня.
– Все это прекрасно, – заметил Серизье. – Но опыт учит нас тому, что трагические предсказания не сбываются. Токвиль предсказывал близкую гибель Соединенных Штатов. Эдгар Кине предсказывал скорую гибель Англии. Вы предсказываете конец культуры. Дорогой друг, право, вы становитесь слишком мрачны!
– Все больше думаю, что мир должен проделать курс лечения правдой от своих бесчисленных болезней. А предварительно и из правды должна быть выжата розовая водица, почему-то постоянно к ней прилипающая. Я этим заданием руководился и в своей литературной деятельности. Критика часто меня попрекала тем, будто я «сгущаю черные краски», «вижу только мрачные стороны жизни» и т. д. Как бы назвать греческим словом «курс лечения горькой правдой»?
– Не знаю, как назвать, но не всякая правда горька и не все горькое правда.
– Это из Лапалисса? – спросил раздраженно Вермандуа.
– Дорогие друзья, – поспешно сказала хозяйка дома, – я «хочу внести предложение»… Кажется, так говорят у вас в парламенте?.. Сегодня N. (она назвала фамилию знаменитого дирижера) исполняет в Лондоне «Реквием» Моцарта. Это начнется через несколько минут. Что, если бы мы послушали? Никто не возражает?
– Ничто мне теперь не может быть приятнее, чем музыка «Реквиема», – сказал Вермандуа. Серизье тоже утвердительно кивнул головой. Граф подумал, что уж лучше «Реквием», чем этот разговор. Он подошел к аппарату и занялся им.
– Все-таки было бы недурно, дорогой друг, если б вы несколько уточнили вашу программу, – сказал Серизье. – Народ глуп, но и люди в пиджаках ненамного умнее. Демократия никуда не годится, но и диктатура тоже никуда не годится. Ради Бога, скажите нам раз навсегда, чего вы хотите.