Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вам после нарисую, — проговорил он, заметив меня. — Не могу теперь...
И он вдруг вскочил, быстро спустился с балкона по ступенькам, держась за перилы, и пошел вдоль стены дома, шатаясь и упираясь в нее рукой. Я проводил его глазами до угла. Он повернул за него и исчез.
— Что тут такое было? — спросила меня матушка из гостиных дверей.
Я рассказал ей.
— Не надо было ему водки давать... Экая досада...
После похорон мы прожили в Покровском еще несколько дней — дня три-четыре. Матушка делала какие-то распоряжения. Я целый день проводил в саду, уходил в поле. Живописец два дня пропадал где-то. Жена его искала у себя в деревне, но нашла в каком-то другом селе. Я заходил к ней, и она мне обещала вытрезвить его, чтобы я мог поговорить с ним до отъезда. Но это так и не удалось... Бедная женщина плакала, ловила меня за руки, хотела целовать их, чтобы я взял ее с мужем к нам. Я дал ей слово устроить это во всяком случае, когда она пришла еще раз просить меня об этом в день отъезда. Мы с матушкой наконец уехали домой.
Из Покровского к нам то и дело приезжали то староста, то управляющий, то конюший за разными приказаниями. Привозили оттуда разные вещи, не нужные там, так как никто там не жил. Я всякий раз спрашивал про живописца и получал все один и тот же ответ: «Пьет-с...»
Между тем подходило время и моего отъезда в Петербург. Приемные экзамены в университете были тогда в августе, так в половине, и я должен был поспеть к ним. До отъезда оставалось недели три. Надо было на что-нибудь решиться — покончить как-нибудь с живописцем. Я уж видел, что моя мечта уехать в Петербург с ним вместе, с тем, что я поступлю в университет, а он снова в академию, — едва ли осуществима... Мне грустно было с ней расстаться — так хороша, красива она была, — но, очевидно, надо было расстаться. И потом, что же делать с его женой? Надо же ведь ее устроить...
Однажды вечером я заговорил об этом с отцом. Он выслушал меня и сказал:
— Делай как знаешь. Но, по-моему, из этого ничего не выйдет. Пить он не бросит. Он не может бросить. Это уж болезнь теперь у него. Самое умное и самое доброе, что ты сделаешь, — это если будешь помогать его жене. Она будет его одевать, возиться с ним, ходить за ним и, если у нее будут средства, ей будет легче это делать — он будет хоть сыт и одет, по крайней мере. Во всяком случае, я так думаю, он не долго проживет.
— Она просила, и я обещал ей сюда его перевести, — сказал я.
— Это напрасно. Впрочем, как хочешь.
— А где ему жить?
— Вот и это опять... Вот разве где — в бане, знаешь, на той половине?..
У нас была на берегу реки, возле сада, шагах во сто от дома, чудесная липовая баня, а к ней пристроены были когда-то еще две комнаты, в которых никто не жил, и они и зиму и лето стояли пустые, на заперти. Мысль поселить их там мне понравилась. Как раз то, что и нужно ей, то есть что он будет постоянно на виду и будет удерживаться. В это время у нас был покровский староста и завтра должен был ехать обратно.
— Так я скажу Семену, чтобы он их прислал сюда.
— Сделай одолжение, — отвечал отец. — Да вот на той неделе привезут сюда экипажи из Покровского — пусть с ними и приезжает.
Я начал благодарить его за согласие, но он грустно усмехнулся и опять повторил, что он рад это сделать, но что из этого ничего не выйдет — дело его кончено...
XIII
Вскоре как-то я собрался на охоту и велел разбудить себя как можно раньше. Меня разбудили на заре, еще до солнца. Я наскоро умылся, оделся, взял ружье и пошел. Сейчас за деревней, по берегу реки, длинной полосой далеко тянутся заливные низы — самое дупелиное место: кочки, красная ржавчина, низкая осока. Туда я и направился. Когда я подходил к селу, оно уж проснулось. Мужики, бабы выходили из дворов. Которые садились в телеги и ехали, которые так спешили в поле. Было жнитво, самый разгар рабочей поры... На краю деревни, у моста, ставили новый, чистый сосновый сруб. Несколько десятков обтесанных бревен лежало еще на земле; кругом — щепки, чурки, стружки. Слышался стук топоров. Когда я подошел уж довольно близко, навстречу ко мне вышел Филипп Иваныч, «для ловкости» подпоясанный кушаком поверх старого, форменного своего «пансионского» сюртука с ясными пуговицами, и стал просить меня зайти «откушать» у него чайку...
— У меня и самоварчик тут стоит... на чистом воздухе...
Я зашел. Он мне показывал и рассказывал, как он хочет устроиться, где у него будет лавочка устроена при дворе, как двор постоялый будет стоять... Столько планов, надежд, так человек этот уверенно, бодро смотрит вперед...
— А хорошо быть вольным, Филипп? — спросил я его.
Он взглянул на меня, на мгновение задумался и очень дипломатично ответил, что ему все равно хорошо было жить и по-крепостному...
— Да?.. Ну, а если бы теперь предложить тебе опять ехать в пансион, как тогда со мной, и опять начинать все это сызнова, ведь не согласился бы?
— Хочется пожить, — улыбаясь, ответил он и начал рассыпаться в благодарностях и мне и отцу, который не забыл его службы и подарил ему теперь и клочок земли и лесу на постройку. — Теперь на своих ногах — от самого зависит человеком стать... Теперь-с один только избалованный, который избаловался, в люди не выйдет. Всякому предоставлено...
Я слушал его бодрую, уверенную речь; такой практичностью, трезвостью отзывалась она. Нельзя было и сомневаться, что он твердо встанет на ноги... Я прежде даже и не подозревал за ним такой энергии и практичности... И вдруг он начал вспоминать, как мы с ним тогда приехали в пансион. Потом эту сцену с директором, как я испугался, как со мной сделался припадок...
— А ты этого разве не забыл? — спросил я.
— Сергей Николаевич, разве в нас уж и души нет? Собака, и та добро помнит...
— Это уж все прошло, Филипп...
Я потолковал с ним еще немного, выпил у него стакан чаю. Солнце начало вставать — пора было идти. Он проводил меня до моста, пожелал счастливой охоты и сказал, что ужо зайдет на барский двор — зачем-то отец велел ему приходить.
После обеда, в этот же день, к вечеру, так часов в семь, все мы, то есть отец, матушка, я, сестра с гувернанткой, собирались проехаться в поле, куда-то — уж не помню — на косьбу, на жнитво. Лошадей долго не подавали, и мы все в ожидании их вышли на крыльцо. Тут же стоял и пришедший из деревни Филипп Иваныч и что-то, говорил с отцом. В это время по дороге во двор показалось несколько тарантасов, карет. Все они были закрыты парусинными чехлами и запряжены в одну или в две лошади. Это везли экипажи из Покровского. С ними должны были привезти и живописца с женой. Они въехали во двор и остановились у конюшни, перед каретным сараем. Мы все пошли к ним туда, смотреть их. Из одного из тарантасов, покрытых чехлом мы видели, как вышла женщина, потом вышел мужчина. Я издалека узнал их. Это были «они»... И у него и у нее были в руках какие-то узелочки. Вышли они из тарантаса и остановились. Когда мы подошли к ним шагов на тридцать, она ему что-то сказала, и он снял фуражку...
— Боже мой... так измениться... я не узнал бы его, — говорил отец, идя со мной рядом. — Ай-ай-ай...
Когда мы подошли к ним, и отец и матушка очень ласково и просто поздоровались с ними. Сказали, чтобы устраивались скорей; за чем нужно, чтобы прямо обращались, и проч.
— Что это вы?.. Это что ж такое? — заметил ему отец, указывая головой на фуражку, которую он продолжал держать в руках.
Он имел невыразимо жалкий вид. Он, несомненно, чувствовал, что его из милости привезли, будут кормить, поить... Все знают, что он пьет, и теперь будут отучать его от этого... Стыдно ему и за нищету свою... сапожонки сбитые, сюртучишка старенький, засаленный, в пятнах, на шее какой-то голубенький женский платочек вместо галстука. И она — робкая, заискивающая, благодарная, — ужасное впечатление...
На подводе, которая сопровождала экипажи, было нагромождено их имущество — деревянная двухспальная кровать, пуховик, какие-то полки, сундук, два или три стула.
— Ну, устраивайтесь, бог даст, все уладится. Филипп, покажи им, куда идти... Знаешь, пристройку к бане? — сказал отец.
Филипп Иванович сейчас же, как бывалый и притом свой человек, начал распоряжаться, сказал, чтобы они шли за ним, подводе с кроватью велел тоже ехать за собой. Они тронулись. Я смотрел им вслед, думал и сравнивал их. Оба ждали воли. Дождались. Этот бодро, уверенно заводит себе гнездо, говорит: «Своим домком хочется пожить»... Этот — измученный, больной, нищий, нахлебник... Вот и воля... Бери ее...
Он умер в тот же год. Осенью, в Петербурге, я получил письмо из деревни, и в числе новостей писали о его смерти...
ЕМЕЛЬЯНОВСКИЕ УЗНИЦЫ
I
Мой отец был тогда уездным предводителем дворянства, и мы жили безвыездно, и зиму и лето, в деревне.
Жизнь у нас вообще была тихая. Гости, соседи-помещики, приезжали, и мы к ним ездили, но того, что называлось «съездами», у нас не бывало. Только раз в году, одиннадцатого августа, в день рождения отца, собиралось к обеду человек пятьдесят гостей; вечером, после чая, они все разъезжались по домам.