Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы извольте немножко здесь погодить, я вперед пойду, может, добудимся, — сказал лакей.
— О нет, нет, не нужно. Вы меня только проводите; идти куда покажите...
— А вот-с... Пожалуйте. Это окошки-то у него.
Он дернул за ручку какую-то дверь; она отворилась, и я увидал маленькую, темную комнату аршин пяти в квадрате, низенькую, слабо освещенную одной сальной свечой. Меня обдало затхлым, кислым воздухом... Прямо против двери у противоположной стены стояла огромная, высокая двухспальная деревянная кровать с ситцевым пологом. Она занимала полкомнаты. Какая-то женщина отошла от стены и, поправляя на груди шейный платок, поклонилась нам.
— Иван Степаныч спит?.. Вы его супруга? — спросил я.
— Супруга-с, — отвечала она и уставилась на меня.
— Он у вас немножко, кажется, закутил, я слышал?
— Да-с.
Это была еще не старая женщина, но с ужасно изможденным, больным лицом. Довольно красивые глаза смотрели страшно усталыми и точно молили о пощаде.
— Это все у него пройдет... — бодро сказал я. — Опять примется за работу.
На кровати кто-то повернулся и тяжело вздохнул.
— Иван Степаныч... Иван Степаныч, — сказала она.
Ответа не было. Я опять попросил не будить.
— Вы мне его только покажите, — сказал я.
Лакей торопливо снял со стола свечку и поднес к кровати. Я увидал его... Он лежал совершенно одетый (в каком-то сюртучке) на «сделанной» кровати, то есть поверх одеяла (из кусочков). Голова на темной ситцевой подушке. Когда свет упал ему на лицо — я сделал невольное движение испуга. Совсем мертвец. Бледный, с темными кругами под глазами, с полуоткрытым ртом. Казалось, он даже не дышал...
— Иван Степаныч... барин... — опять позвала жена.
— Не будите же, ну, я прошу вас, — сказал я.
И прямо, чтобы удостовериться, жив ли уж он, я взял его руку и поднял... Она была теплая, но совсем как плеть.
— Жив, — проговорил я.
— Это что он бледный-то такой? Это он завсегда, как выпьет... А потом пройдет... — заметила жена.
XII
На другой день утром мне сказали, что пришел живописец.
— Где же он?
— В передней. Сюда не идет...
В передней было много своих и чужих лакеев; при моем входе они все встали, вытянулись в ряд. Они стояли спиной к окнам, так что я не сразу увидал между ними живописца.
— Здравствуйте, пойдемте, — сказал я, когда наконец нашел его глазами.
Он неловко и как-то стыдливо взял мою руку, совсем не пожал ее и, осторожно ступая своими толстыми сапогами, чтобы не стучать, пошел со мною. Надо было проходить через зал, где лежал покойник. В зале, отойдя совсем уж на цыпочках несколько шагов от двери, он остановился, начал креститься и потом в пояс почти поклонился. Я не видал выражения его глаз: он их как-то держал все время опущенными, лицо скромно-серьезное.
Когда мы проходили гостиную и наконец вышли на террасу, он все оглядывал по стенам кругом.
— Что это вы всё смотрите? — спросил я.
— Смотрю-с, припоминаю... Все так же...
— А вы разве «после того» ни разу не были здесь?
— Нет-с. Как же было возможно?..
Я пригласил его к чайному столу, что был уже накрыт.
Он смотрел на меня с застенчивой, тихой улыбкой; потом опустил глаза и начал крутить бахромку чайной скатерти. Маленькие красные пальцы дрожали.
— Ну, бог с ним... Прошлого не воротишь... Начнем снова жизнь, — сказал я.
Он вскинул на меня глаза и с той же улыбкой сказал:
— Я ничего-с.
И замолчал. Я налил себе и ему стаканы чаю.
— Пожалуйста.
Он чуть не уронил стакан, до того у него тряслись руки.
— Вы успокойтесь, — сказал я.
— Я ничего-с... Это уж... признаться, если... вот когда если выпьешь накануне...
А я думал — это у него от волнения. Мне сделалось невыразимо грустно и жалко его. Значит, он уж совсем погиб... Как же он будет работать теперь?..
— Тогда вы как же?..
Я не договорил.
— Пишу?
— Да...
— Рюмку или две выпьешь и...
«Предложить ему разве?.. — подумал я. — Очень только уж рано...»
Я вошел в дом, встретил какого-то лакея и велел подать водки и закуски.
Там, должно быть, подумали, что это я и буду пить, и живо собрали и подали на огромном серебряном подносе несколько сортов водки, сыру, масла, икры. Лакей поставил поднос и ушел.
— Пожалуйста, — попотчевал я «живописца».
— А... вы-с?
— Я не пью...
Я, действительно, тогда ничего не пил. Я налил ему рюмку. Он очень ловко подхватил и выпил ее, ничего не пролив. Потом выпил другую и третью. Я все поглядывал ему на руки — трясутся они или нет?
— Великая это пагуба человеку — водка... — проговорил он.
— Зачем же вы тогда пьете ее... то есть столько?
Он улыбнулся и вздохнул.
— Только ею одной и спасался... Выпьешь и перенесешь... Без водки-с не перенес бы... Вспомнишь все... и за водку...
— Теперь все уж это прошло. Бросьте и водку...
— Прошло-с. Все прошло... это действительно...
— Поедемте в Петербург... — начал было я, но он так удивленно и точно будто с испугом посмотрел на меня.
— А что же? — спросил я.
— Не-е-т-с. Это все уж прошло... кончено...
— То есть?..
— Конечно-с: все кончено...
И он начал часто, нескладно, путаясь, смеясь некстати, говорить, что он человек теперь совсем погибший; говорил какими-то притчами, загадками.
— А какая примерно, по-вашему, разница между человеком, творением божиим, и... и... ну, хоть деревом? — вдруг спросил он.
Я смотрел на него и молчал. Он, немного повременив, продолжал:
— А вот-с какая. И человек к богу стремится и каждое дерево. Извольте посмотреть, куда они растут... деревья?.. К небу... К богу стремление имеют... я уж над этим много думал-с...
«Господи, да неужели же он еще и с ума сошел...» — подумал я.
— Так-то-с... Это все надо понять... Я, конечно-с... какое мое образование, а все-таки в свое время людей видел-с... И все это отлично понимаю-с... И теперь вот и тогда — ваше обращение: все ведь это я помню...
Он посмотрел на стол с закуской, потом на меня.
— Сделайте одолжение, — сказал я.
Он встал, подошел к столу, взял графинчик с водкой — руки уж не тряслись, — налил рюмку и выпил ее, потом так же поспешно налил другую и опять выпил. Потом поставил графинчик, отломил крошечный кусочек хлеба, обмакнул его в солонку и, пожевав его, обернулся ко мне.
— Все это ведь кажется так просто-с. И траву какую-нибудь, примерно хоть табак, в порошок можно растереть... А человека тоже разве нельзя? Э... э... как еще легко!
Он не садился, а в волнении и как-то точно расхрабрившись ходил передо мною. Сделает шага три-четыре в одну сторону, потом опять назад и все поглядывает на стол с подносом. Я стал догадываться, что дело плохо пойдет, и начал придумывать, под каким бы предлогом велеть убрать водку. Он все ходил и продолжал говорить притчами. Я уж и не думал начинать с ним разговор о том, о чем хотел вчера и все время раньше, то есть про академию, Петербург и т. д. Надо было отложить это до другого раза... может быть, даже и навсегда... Мне уж и это стало приходить в голову...
В доме между тем начиналось движение. Свои и гости просыпались.
— А у , меня к вам поручение от матушки, — сказал я.
— Какое-с? — удивился он.
— Не можете ли вы ей нарисовать портрет... дяди-покойника?..
Он грустно покачал головой.
— Ничего нет ведь у меня... ни красок, ни кистей...
— А карандашом?
— Это можно-с.
— Если можете, пойдемте... Ведь его скоро выносить будут. Есть у вас бумага, карандаши?
— Нет-с.
Я пошел сказать, чтобы принести все это, и вспомнил, что как же это я оставляю его одного на балконе? Я поспешил вернуться. Он жевал. Очевидно, еще только что выпил...
— Ну, пойдемте, — сказал я.
— Разве еще одну, последнюю?..
Я промолчал.
— И довольно.
Он очень развязно, не дожидаясь моего приглашения, налил рюмку, выпил ее, закусил кусочком хлеба, и мы пошли в зал. Там поставили ему близ изголовья гроба стол, положили на него каких-то больших толстых книг, чтобы было можно рисовать стоя. Открыли лицо покойника. Я отошел.
Я пошел опять на террасу, велел убрать водку, закуску, чай. Потом прошел к матушке, которая тоже уж встала и пила чай у себя в комнате. Рассказал ей про живописца, сказал ей, что он рисует. Потом походил еще по комнатам и вернулся. Он стоял, облокотясь на книги, высоко положенные на столе, подпер голову руками и точно замер. Дьячок, который стоял у изголовья и читал псалтырь, делал мне какие-то знаки глазами. Я подошел. Он не переменил ни позы, ни отвел глаз с дядиного лица. Уставился, как-то сжал глаза — пристально, лихорадочно горящие, и, почти не моргая, смотрел на него. Я испугался — как бы еще не вышло чего.
— Иван Степаныч, — сказал я. — А Иван Степаныч!
Он молчал. Тогда я коснулся его локтя и опять позвал его. Он встрепенулся, взглянул на меня широко раскрытыми глазами, выпрямился, потом, как бы придя в себя, вдруг закрыл лицо руками, голова закачалась, затряслась, и он пошатнулся. Я поддержал его, дьячок с другой стороны. Так мы вывели его на террасу, посадили на стул, дали выпить воды. Он был бледный-бледный, как вчера.