Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда кончилось и прощание, все — отец, матушка, сестра, гувернантка, нянька, горничные — гурьбой двинулись за мной в переднюю, на крыльцо. Филипп стоял у тарантаса и, перегнувшись в него, поправлял дорожные подушки, узелочки с провизией и еще другие с чем-то узелочки. Еще раз все целуют, крестят...
— Ну, с богом!..
Филипп садится в тарантас рядом со мною, говорит, чтобы я сел повыше, что-то такое поправляет у меня за спиной... Лошади трогают. Я оборачиваюсь, смотрю на крыльцо... Там все стоят, крестят, кивают... Сейчас будет сверток за сад. Повернули — и все скрылось... Крепкие, сытые лошади бегут дружной, ровной рысью. Колокольчик так и раздается в саду, в глубине его, по всем этим дорожкам, по которым сегодня еще я гулял в последний раз... Проехали и сад, плотину, выгон, что за плотиной, едем полем. Я оглядываюсь время от времени назад — все дальше, туманнее видно усадьбу. Наконец осталась на горизонте какая-то бледно-синеватая туманная полоска. Скоро и она пропала... Когда я оглянулся и не нашел уже этой полоски — тут только я ощутил вполне, что я остался один, и сознал, что перехожу какую-то границу, которая оставляет за собой все, что было до сих пор, и что впереди у меня все будет другое... И в это другое я вступал... И вдруг тут почему-то мне вспомнился «живописец», о головой, остриженной клочьями, запыленный, загорелый, с своим ящиком под мышкой. «День я во ржах — ночью иду», — повторял мысленно я его слова... Впереди налево — бесконечная равнина уж поспелой, но еще не сжатой ржи. «Может, он там», — мелькнуло у меня в голове, и я внимательно стал всматриваться в даль... Теперь он лежит там, в этой ржи, где-нибудь на меже, прислушивается, дожидается, когда солнце сядет... Потом пойдет и все оглядывается... Ночью мы тоже поедем... и вдруг где-нибудь он выйдет на дорогу... И мне как-то страшно стало... Я очнулся от мечтаний, лошади идут шагом. Рядом сидит Филипп и дремлет с полузакрытыми глазами...
«А что теперь там?.. Обедать теперь уж скоро будут... Отец с матушкой в кабинете сидят... Соня с гувернанткой в саду... Никифор накрывает стол. Через открытые окна в зале слышно, как в кухне Василий-повар рубит котлеты и точно дробь выбивает на барабане...»
Мысли и образы проходят, сменяют друг друга... Лошади опять побежали рысью. Филипп Иваныч проснулся, встряхнул головой, кашлянул и поправился.
— Вот уж и Осиповка, — говорит он, заглядывая вперед.
— Там кормить будем?
— Там-с.
— Покормим и дальше поедем?
— Дальше-с. Холодком отлично...
— И ночью будем ехать?
— Так до полуночи. К полуночи в Спасское приедем. Там опять кормить до утра...
Сон совсем прошел у него. Он видит, что я сижу бодрый, не нюню. Озабоченный своей миссией, он начинает со мной говорить о том, как мы приедем, остановимся где в «губернии»...
— Приедем — умоетесь, оденетесь, чайку покушаете, папенькины письма положите в карманчик, и мы с вами поедем... Перво-наперво к архиерею — под благословение... Потом к предводителю губернскому... к тетеньке-игуменье, а там к директору в гимназию...
Точно вчера это все было... Господи, как живо все это я помню!..
Так мы и сделали, как приехали. Я напился чаю, умылся, причесался, надел новенькую курточку; Филипп тоже оделся во все самое лучшее; мы взяли извозчика и поехали развозить письма. Куда ни приедем, он оправит на мне платье, скажет, чтоб обо мне доложили, и советует: «А вы, сударь, так и так скажите...» Меня, конечно, везде принимали, везде дали совет, чтобы я хорошенько учился, и сказали, что по воскресеньям будут за мной приезжать. Даже и архиерей[54] — и тот сказал, благословляя:
— Скучно, отрок, будет тебе у меня, а на праздники все ж приходи...
Наконец мы отправились в гимназию, к директору. Это был высокий, толстый мужчина лет сорока пяти, с огромной мохнатой головой и громким голосом. Он говорил во все горло, точно кричал, и то и дело хохотал: «Ну да, да...» — повторял он, и ни с того ни с сего вдруг захохочет... «Какой он чудной», — думал я и смотрел то прямо ему в лицо, то на ноги, одетые в узенькие короткие брюки, не достававшие до полу почти на четверть.
— Ну, пойдем, пойдем, ха-ха-ха... пойдем, я отведу тебя в пансион... А ты учиться будешь? Ха-ха-ха...
Он надел фуражку и пошел со мной через улицу в благородный пансион. Филипп Иванович пошел за нами.
— А это твой дядька? — спросил он меня.
— Дядька, — сказал я.
— Ну, ты у меня смотри служи хорошенько, не пьянствовать... смотри!.. А то так велю отодрать... ха-ха-ха...
Мне это показалось странным и стало как-то неловко. «Какой он глупый и грубый», — подумал я. Филипп ничего ему не ответил. Я хотел было оглянуться и посмотреть на него, но не оглянулся — мне было неловко, совестно...
Мы пришли как раз в то время, когда пансионеры садились в столовой обедать. Их было человек около тридцати.
— Ну, вот вам еще товарищ. Смотрите его не обижайте, — сказал он. — Садитесь вот здесь. Ты еще не обедал?
— Нет.
— Ну, обедай...
Затем он что-то поговорил обо мне воспитателю и ушел в другие комнаты. Некоторое время оттуда долго еще слышался его громкий голос... В тот же день на меня надели форменную куртку, казенное белье, сапоги. Вечером, когда нас повели в столовую пить чай, я удивился, увидав, что и Филипп был тоже уж в форменном сюртуке и на огромном подносе разносил стаканы с чаем.
— А вы, сударь, после того извольте к маменьке с папенькой письмо написать, — сказал он мне. — Ермолай (кучер) пришел проститься. Он завтра чуть свет домой уезжает.
Началась новая жизнь...
VIII
В пансионе были всё дети помещиков нашей же губернии; было несколько человек из одного со мной уезда; но я раньше с ними не был знаком. Мы вставали в семь часов утра, умывались и одевались, шли на молитву, потом садились готовить уроки. В половине девятого нам давали по стакану чаю с булкой и вели в гимназию на лекции. Во время «большой перемены», то есть после двух уроков, во время перерыва лекции на полчаса, давали бутерброды. Потом опять два урока. В три часа вели попарно в пансион; обед, отдых, приготовление уроков, чай, отдых, ужин, и в половине десятого — спать. И так изо дня в день. Меня очень скоро полюбили. Того, что называется «приставаньем к новичку», — со мною не было.
— Ха-ха-ха... Ну что, привыкаешь? — несколько раз спрашивал меня директор.
Он приходил в пансион каждый день.
— Привыкаю.
— А если станут приставать, то спуску не давай...
Я уже сказал, что товарищи-пансионеры были всё дети помещиков нашей же губернии. Были между ними и моложе меня, но были и гораздо старше — в шестом и седьмом классах были здоровые ребята лет по восемнадцати, а одному было даже за двадцать лет. Они, понятно, с нами, маленькими, никакой дружбы не водили и ходили между нами, как ходят в садке крупные рыбы между маленькими. Но они жили вместе с нами. Ели, пили, спали, гуляли — все вместе. Они говорили друг с другом, но разговор их мы слышали. Курить было запрещено, но они все курили в форточки, в отдушники и потом ели мятные лепешки, чтобы не было от них запаха табаку. Возвращаясь по воскресеньям из отпуска, они опять ели эти мятные лепешки и дышали друг на друга, спрашивая, не пахнет ли от них вином. Они рассказывали друг другу ужасные сальности. Все это мы видели и слышали. Сперва, с нова, меня, не слыхавшего ничего подобного, это удивляло и вызывало во мне какое-то брезгливое чувство. Так действует на человека, привыкшего к чистому белью, чистому платью, порядочным манерам и проч., вид грязного, неумытого, потного лица, грязных, сальных рук... Но меня особенно удивило и возмутило их обращение с своими дядьками. Почти у всех у них были свои дядьки. На другой день, как я поступил, вечером, когда мы пришли в спальню и раздевались, чтобы укладываться спать, один из этих старших начал за что-то бранить своего человека. Тот оправдывался. Тогда он его при всех ударил по щеке... Некоторые смеялись и говорили, что так и следует, а то он совсем его распустил... Меня это ужасно возмутило, и я долго не мог заснуть потом. Мне было одиннадцать лет, но я видел первый раз, как бьют людей... Еще через несколько дней разыгралась такая сцена. Один из старших пансионеров за что-то — так, за какой-то вздор — рассердился на своего дядьку. Это при мне было, и я помню, что тот ничего ему обидного не отвечал, только оправдывался. «Ну, хорошо, довольно. Мне уж это надоело, — сказал он. — Вот ужо я тебя накажу...» Это было утром. Когда мы пришли из гимназии и собирались идти обедать, пришел директор. Пансионер, о котором я говорю, подошел к нему и сказал: «Ваше превосходительство, прикажите моего Егора наказать. Ни на что не похоже — грубит, не служит...»
Директор в лице преобразился — просиял, захохотал и радостно начал звать служителей-дядек.
— Я его... я его!.. — кричал он. — А где Егорка?
Мы стояли и смотрели. Некоторые смеялись и разговаривали, как перед началом спектакля... К директору подошел «Егорка».
— Ты это что затеял? А? Своему помещику грубить вздумал?..