Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, да... будь покоен, — шепотом сказала она. — Ступай спи... Позови Никифора, чтобы он тебя раздел.
Я долго не спал. Слышал, как она наконец пришла из столовой в свою комнату — стена об стену с той, в которой я спал, — как они еще долго о чем-то разговаривали с пришедшей туда к ней Фионой... Наконец и они там что-то замолкли. Заснул и я.
Усталый от всех этих впечатлений, я уснул крепко-крепко и проспал на другой день. Я проснулся не сам. Меня разбудил, вошедши ко мне в комнату, Никифор.
— Уж чай кушают, — сказал он. — Маменька все не приказывали будить. Вставать извольте, пора.
Я приподнялся, сел на постели, и первая мысль: «А что с «ним» сделали?»
— Ну, а что живописец? — спросил я.
— Ничего-с. Что же?..
— Ничего ему не было?
— Да ну его... Уж чай кушают...
— Нет, ты мне правду скажи, — настаивал я.
— Докладываю вам, что ничего.
— Не били его? — расспрашивал я, обуваясь.
— Извольте одеваться. Не били...
— А остригли?
— Известно, остригли. Что за дьячок?..
— И он теперь в куртке?
— В куртке... Умываться пожалуйте.
— Ты мне, Никифор, правду скажи: не секли его?
— Ах ты, господи боже мой! Докладываю вам, что не секли. Так, для примера, дяденька приказали его разложить, а потом помиловали, сказали ему, что маменька за него просили и потому прощают... В зубы раз или два толканули...
— Все-таки!
— Умывайтесь, умывайтесь...
— Он где же теперь?
— К попу отправили. Приказали портрет с него писать.
— Где же это все было?
— Известно — где секут, — на конюшне...
— А теперь он там, у попа?.. Это возле церкви?
— Да-с, в поповской избе.
«Это я маму попрошу, чтобы она меня туда отпустила», — подумал я. Мне непременно хотелось пойти к нему, хотя я наверно знал, что мне там будет неловко и я сконфужусь, по обыкновению...
За чаем я не застал дядю: он уехал в поле. Сидела матушка, Соня, Анна Карловна и всегда присутствовавшая в отсутствие дяди Фиона — спокойная, довольная, почтительно улыбающаяся. Я поздоровался и сел возле матушки пить чай.
— А ты знаешь — он «его» все-таки остриг и бил... — сказал я ей. — Два раза ударил... Что «он» ему сделал?..
Во мне — я чувствовал это — росло все больше и больше какое-то злое чувство к дяде — живая ненависть... Матушка посмотрела на меня и ничего не ответила.
— «Он» у попа теперь... Мне можно туда сходить с Никифором? «Он» с попа портрет рисует...
— Нет уж, пожалуйста...
Фиона слушала и улыбалась.
— Анна Карловна, подите с ними в сад, — сказала матушка.
Анна Карловна встала, взяла свою работу, зонтик, и мы пошли.
За завтраком дядя уж был. Я все искал на лице у него следов всего того, что было там, «на конюшне, где секут»... Он был очень весел, доволен, смеялся... Вечером я опять попросил матушку отпустить меня к «нему», но она наотрез отказала...
V
В Покровском мы прожили еще дня два. О «нем» я больше ничего не мог узнать. Никифор на все отвечал, что «он» живет «как и все», и только. Наконец настал и день отъезда. Накануне нас раньше уложили спать под тем предлогом, что завтра надо рано вставать. Утром, часов в восемь, мы уж пили чай, всё укладывали, запирали сундуки, важи, носили их в карету. Сюда же, на чайный стол, принесли и завтрак — котлеты, цыплят, пирожки, яйца и проч. Часов в десять подали карету, уж совсем уложенную, запряженную. Понесли подушки, картонки. Началось прощание. Фиона прощалась в девичьей с матушкой. Горничные прикладывались к «плечикам», к «ручкам»... Дядя всех сам усадил в карету, в сотый раз повторил приглашение приезжать к нему; столько же раз матушка повторяла обещание приехать.
Наконец кучеру Ермолаю Никифор, стоявший все время без шляпы у каретных дверец, крикнул как-то особенно вовсе ненужно громко и торжественно: «Пошел!» и, подпрыгивая и цепляясь, вскочил к нему на козлы. На крыльце стоял и кивал нам дядя. Колыхаясь и раскачиваясь на бесчисленных рессорах, карета поплыла.
В начале рассказа я уж как-то сказал, что верстах в двух от дома, там, проезжая сад, выгон, конопляники, была плотина на пруде, не доезжая которой мы всегда выходили из кареты, «на всякий случай», и переходили ее пешком. Так было и этот раз, конечно. Мы вышли, пристяжных отпрягли, и их повел в поводу Никифор, а Ермолай поехал через плотину парой. Когда это шествие тронулось, из конопляника, что был возле самой плотины, вдруг вышел человек какого-то странного вида и, озираясь во все стороны, почти кинулся к нам. И матушка и все мы остановились. Это был живописец. Он до того изменился за эти два-три дня, что я не узнал его. Совершенно бледный, как мертвец, осунувшийся, с большими — таких у него не было прежде — глазами, беспокойно вращавшимися, остриженный под гребенку, неровно как-то клоками, с обритой бородой — усики ему оставили, — он был совсем другой человек. Это было какое-то воплощение ужаса и несчастия. Он подошел к матушке и как-то машинально, как какой-нибудь механизм, упал на колени и поднял на нее глаза... Потом вдруг опустил голову. И он и мы все молчали... Потом я увидел, как его голова затряслась, закачалась, и он совсем повалился в ноги, громко рыдая и что-то выговаривая. Матушка нагнулась, стала поднимать его. И я и Соня — мы стояли, испуганно смотрели и молчали.
— Анна Карловна, уведите их! Идите, — сказала матушка.
Анна Карловна схватила нас за руки и повела по мягкой, устланной свежей соломой, плотине. Мы шли и ежеминутно оглядывались. Там осталась матушка, нянька и Никифор, державший в поводу пристяжных. Мы дошли до половины плотины, когда, оглянувшись, я увидел, что и «он» стоял с ними, с опущенной головой и вытянутыми книзу, несколько вперед, руками. Мы перешли плотину. Ермолай стоял с каретой. Мы все смотрели туда, на них. Это было довольно далеко, так что ни лиц их, ничего нельзя было рассмотреть. Прошло, по крайней мере, четверть часа, пока наконец в группе стало заметно движение, и мы увидели, что одна фигура осталась стоять на месте, а остальные идут к нам. Матушка пришла бледная, взволнованная и все торопила, чтобы скорей запрягали пристяжных.
— Он «его» опять будет бить? — спросил я.
Она мне ничего не ответила.
— Никифор, да запрягайте поскорей... Анна Карловна, усаживайте детей, садитесь...
Идя в карету, я еще раза два оглянулся на фигуру, стоявшую на том конце плотины... Наконец все было готово, все уселись — мы поехали... В карете все молчали, сидели с серьезными лицами.
На каком-то повороте я выглянул в окно. Покровское село, барская усадьба, сад, мельница — все слилось в одну синеватую полосу.
— Сиди, пожалуйста, что ты все выглядываешь? — сказала матушка.
Анна Карловна тоже сказала, что нельзя выглядывать, потому что дверца еще как-нибудь отворится и тогда можно упасть...
Всю дорогу этот живописец не выходил у меня из головы... Дня через три, как мы приехали, отец зашел зачем-то к нам в детскую и увидал валявшуюся на столе бумажку, на которой нарисована была лошадка.
— Это кто же рисовал? Ты или Соня? — спросил он меня.
— А вот этот живописец-то... в Покровском... Тебе мама говорила?
— Знаю, знаю.
— Он «его» остриг и бьет... — начал я. — «Он» прибегал на плотину прощаться с нами... Вот несчастный-то!..
— Теперь недолго. Теперь это все скоро кончится, — сказал отец.
— Что кончится?
— А вот все это.
— «Его» возьмут от него?
— Всех возьмут...
Он поговорил о чем-то с гувернанткой и ушел. «Всех возьмут»... то есть кого же это «всех»? — соображал я. — Про кого он говорит?» Так я ничего и не понял...
Прошла неделя, другая, третья. Я реже стал вспоминать «его», и наконец мало-помалу и совсем «он» исчез у меня из головы... В этом году в конце лета, так в последних числах августа, меня должны были отвезти в благородный пансион при нашей губернской гимназии, где я буду жить и откуда буду ходить в гимназию учиться. Я знал, что это будет наверно, и мысль об этом не покидала меня с утра до ночи.
— Что ты такой чудной какой-то? — спрашивал отец. — Ты все об этом думаешь — как тебя повезут!.. Это стыдно. Что ты, маленький, что ли?
— Я ничего... Я хочу...
— Что ж, ты разве дома болваном хочешь расти? Куда же потом — в юнкера?
Я опять повторил, что я и сам хочу в гимназию.
— Теперь другое время настает. Эта пора уж прошла, когда можно было так жить...
«Какое это такое время? Про что это он говорит все?» — думал я...
Прошел июнь, прошел июль, наступил наконец и август — до отъезда мне оставалось уж недолго... Время от времени матушка про что-нибудь вспоминала, что нужно мне будет там, в гимназии, начинался об этом разговор, начинали это нужное готовить, снаряжать.
— А вот про теплые чулки-то я совсем было и забыла. Устиньюшка!
Нянька Устинья за мной уж не ходила, но моим бельем платьем и проч, все-таки заведовала она.
— Что, матушка?
— А ведь про теплые чулки-то мы совсем и забыли...
— Шесть пар у них ведь есть, сударыня.
— Не мало этого?
— Можно и еще связать.