Хатынская повесть. Каратели - Алесь Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все равно это Киев, золотой, голубонебый. И куда ни глянь — Днепр! Пилотку сунул в рюкзак! Какой дурак придумал эти черепа с костями?
Нет, они не скажут ему ничего, батька с маткой — тихие они, только пошепчутся. Старший брат в глаза их «старосветскими помещиками» обзывал. «Вас еще Гоголь раскритиковал! Ну чего вы сидите всю ночь у окна? Кому нужен батька наш? Берут врагов, а не кого попало».
Мельниченко с Полем пешком добрались до киевской окраины, матеря здешние порядки. Мати с глиняной миской стояла на пороге, три курицы толкались у ее босых ног. Она с беспокойством смотрела на двух немцев, которые задержались у калитки. Испугалась по-настоящему, когда в одном признала сына.
— Батька, батька! — закричала громко и обидно. Будто на помощь кликала. А тот выскочил из сарайчика — худющий, с обвислыми усами, без очков (спал), ничего не понимает.
— Що ему трэба? — спросил он. — Нэси там яйки, чи що! А то курэй похватають.
Сын сказал:
— Добрыдэнь, мамо.
Подошел и привлек ее растрепанную голову, прижал к мундиру, — чтобы не пялилась на него так. Но мать мягко его оттолкнула и сама взяла, боязливо притянула его обнаженную голову. И заплакала.
А Поль стоит напротив, распаренный жарой и шнапсом, широко улыбается — и черепа на его рукаве, на пилотке скалятся. («Нашли, черти, чем играть!») Совсем напугал старуху, когда схватил её руку, все еще зажимающую сырой куриный корм, и неожиданно поцеловал.
А батька и того хуже! Совсем бабой сделался. Повернулся и побежал в халупу. Оказалось, за очками. Так и не поцеловались. И потом все косился, все не мог привыкнуть к мундиру. А сам про то все, что кого-то забрали, а еще повесили, и еще увезли в неметчину. Забыл, старый хрен, как ночей не спал, сидел у окна, дрожал — про то небось начисто забыл!
— Усэ ж нэ чужие, свои.
— Сыскали «своих»! Тем хуже, когда свои. И что немцам делать? Вы бы посмотрели, сколько всюду бандитов.
На это батька — пока пьяный Поль спал — обрадованно взялся шептать про партизан и про то, как дрожат немцы. Прямо на Крещатике застрелили двух офицеров. Немецкую столовую взорвали. И кинотеатр, клуб. А в селах что делается! Везде партизаны!
— Яки цэ партызаны? Сталинские бандиты! Вы бы побывали в Белоруссии…
Но что там, рассказывать не хотелось. А батька все гудел, что Украину вывезут, семени не оставят — ни людского, ни пшеничного.
— Нас богато, — отбивался сын, — хоть свет посмотрят, працувати немцы научат.
Будто и не слышит, хрыч старый, расспрашивает, правда ли, что в лесном краю, на Черниговщине, людей живьем палят, целыми деревнями…
А мати про то, как убивали евреев, — еще прошлым летом. Гнали по улицам, а их столько: «Як ти дэмонстранты!» А одна женщина-еврейка забросила в огород ребеночка.
— И таке тямуще, так все разумило! Лежит, хотя и вдарылось, не плачэ. Я покликала: «Сюды бежи, дитятко!»
Мельниченко аж похолодел: прячут, этого еще не хватало! Нет, умерла, мати и число помнит. Тиф привязался, но никому сказать нельзя было: подопрут хату и спалят вместе с больными!
— Дезинфекция така у вас! — буркнул батька.
Стал злиться и сын, кричать про то, как до войны было, и про евреев все, что сам батька, бывало, говорил, когда с дружками выпивал. Нет, все забыл! Талдычит свое:
— И нэ кажи! По всему выдно, що евреи им, на один зуб. На евреях тильки расчинять, замисять, як на дрожжах, а з нас спечуть. На уголь зроблять. Як з тых, што на Черниговщине. И в Белоруссии. Думаеш, мы ничого не знаемо, не чулы!
Совсем разбрехался старый, рад, что сын его не какой-нибудь «Павлик», не побежит в комендатуру. Ходили туда с Полем, но для того, чтобы обрадовать стариков, переселить в хороший дом. Все-таки не у каждого здесь сын — гауптшарфюрер СС!
А за это сын получил последнюю порцию обиды. Тут уже что-то сделалось с матерью. Закричала, залилась злыми слезами — будто на ту самую «немецкую каторгу» сын их гонит.
— Ни-ни! Хоть рижь — не пидем!
И видно было, что, только связав их, можно переселить в еврейскую квартиру.
— Ничого нам не трэба! За що, господи, за що!
А когда уже прощались — все эти разговоры велись, конечно, когда Поль спал пьяный или уходил куда, — батька вдруг выпалил:
— Нэхай тэбэ нимци краще убьють, сыну, нэхай лучше вони! Чым свои, так краще нимци.
А мати тут же стояла и плакала, и видно было, что согласна, что давно про это шептались они. Сговорились, как дети.
— «Краще!», «Свои!» Какие «свои»? Породнились!
— Ты, сыну, дослухай. Нам все одно плакать. То краще — хай нимци.
— Забыли все! Мало вам було Сталина, мало с голоду сдыхал, дрожал? Забыли!
Но что им объяснишь, если они тебя живого хоронят! Чешут, как по бандитской листовке…
— Ну ты, бандюга! — Мельниченко хлестанул коня, который сбился с ноги. — И ты еще!
Из кустов вышел навстречу усатый шарфюрер. Мельниченко крикнул ему, чтобы вел взвод к сараю, немедленно! И помчался туда сам, стороной, краем поля, где не мешают убитые, не пугают коня. А возле сарая уже пальба, и дым встал, уже подожгли. Поль распоряжается там. Но солдат стало намного больше. Кто такие? Может, и правда, вмешался Муравьев. Подскакал, и первый, кого увидел, — Белый! Тот самый москаль, которого Муравьев тащит в гауптшарфюреры. Который целый взвод увел от Мельниченко. И он набрался наглости прийти помогать, распоряжается тут…
— Кто звал? Кто прислал?
Ах ты! Он даже не смотрит! Мельниченко привычно поднял плеть, еще не думая, что ударит. Поднятая рука аж заныла сладко от ожидания, как он его сейчас охлестнет, с потягом, по-казацки. Достал! И красный, горячий рубец вспыхнул на щеке Белого!
Пока конь, бандитская морда, плясал, отступая от пламени, выбросившего черный дым, Мельниченко потерял глазами своего врага, а когда снова к нему повернулся, у того в вытянутой руке уже чернел пистолет. Что он хочет делать, боже? Что это он! Как это может быть? Это он выстрелил в меня? В руку удар! В бок! В меня, боже?.. Боли нет, только немота и ожидание нового удара, и ужас, и неверие, что это происходит. С ним происходит! Ну, ось, мамо, ось хотила ты! Вы хотилы того! Як хотилы, так и выйшло, сын ваш помер… Як вы хотилы… Вы хотилы!..
Белый вгонял пулю за пулей в своего