Категории
Самые читаемые
onlinekniga.com » Разная литература » Прочее » Демон полуденный. Анатомия депрессии - Эндрю Соломон

Демон полуденный. Анатомия депрессии - Эндрю Соломон

Читать онлайн Демон полуденный. Анатомия депрессии - Эндрю Соломон

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 95 96 97 98 99 100 101 102 103 ... 164
Перейти на страницу:

В своей работе, изданной в Филадельфии в 1794 году, Генри Роуз приписывает страстям способность «увеличивать или уменьшать действие жизненных и естественных функций». Он утверждал, что, когда «они нарушают свойственный им порядок и превосходят границы, страсти становятся беспутством, коего следует избегать не потому лишь, что они нарушают душевный покой, но и поскольку вмешиваются в строй организма». В лучших традициях пуританства он рекомендует бесстрастие — умерщвление сильных чувств и эроса — как наилучшее средство охранить себя от падения. Этим пуританским понятиям предстояло владеть воображением американской публики еще долго после того, как их почти нигде уже не осталось. Еще в середине XIX века в Америке цвели религиозные течения, тесно ассоциирующиеся с болезнью. Соединенные Штаты были очагом «евангелической анорексии»: люди, считавшие себя недостойными Бога, отказывались от пищи (и часто от сна), доводя себя до болезни и даже смерти; таких страдальцев современники называли «голодающими перфекционистами».

Если Век Разума был особенно тяжелым для депрессии, то период романтизма, продолжавшийся с конца XVIII века до расцвета викторианства, был особенно благоприятным. Теперь меланхолию рассматривали не как состояние, способствующее глубинному видению, но как само глубинное видение. Мировые истины не сулили счастья; Бог был явлен в природе, но Его точный статус ставился под некоторое сомнение; пробуждение промышленности питало первые ростки модернистской отстраненности, удаляя человека от результатов его труда. Кант утверждал, что возвышенное всегда «сопровождается неким ужасом или меланхолией». В сущности, это было время, когда безусловный позитивизм осуждался как наивный, а не превозносился как священный. Ясно осознавалось, что в прошлом, причем довольно отдаленном, человек был ближе к природе и утрата этих непосредственных отношений с нею была равносильна утрате некой невозвратимой радости. Люди этого периода недвусмысленно оплакивали течение времени — не просто старение, не просто утрату юношеской энергии, но то, что время нельзя остановить. Это эпоха Фауста Гете, сказавшего мгновенью: «Остановись! Ты прекрасно!» — и ради этого предавшего душу свою на вечное проклятие. Детство воплощало собою невинность и радость; его уход вел к «послегрехопаденческой» взрослой жизни — жизни теней и страдания. Как сказал Вордсворт: «Поэтам в юности дается радость, в конце ж одно безумие и гадость».

Джон Китc написал: «Я был почти влюблен в покоящую смерть», ибо само проживание жизни было для него невыносимо болезненно. В своей классической «Оде к меланхолии» и также в «Оде к греческой вазе» он говорит о невыносимой печали и о бренности всего сущего, и потому даже самое дорогое сердцу все равно печально, и в конечном итоге нет разделения между радостью и скорбью. О самой меланхолии он пишет:

Она в Красе, удел которой — прах,И в Радости с перстами на губах,И с нежным и прощальным взглядом,И в Сладости, у пчелки на устахГотовой обернуться ядом.Так! Даже Наслажденья храм, как встарь,Скрывает меланхолии алтарь.

И у Шелли в душе встают образы изменчивости бытия и быстротекучести времени, чувство, что за передышкой от скорби следует еще горшая скорбь:

Поет цветок сейчас —Увянет в ночь.Что мило, соблазняет насИ мчится прочь....................Веди покойным счет часам,Предайся мирным снам —Очнись к слезам.

Джакомо Леопарди отозвался из Италии похожим настроением: «Судьба не завещала роду сему/ никакого дара, кроме дара умирать». Это куда как далеко от сентиментальности Томаса Грея, задумчиво созерцающего красоту природы на сельском погосте; это самый ранний нигилизм, видение полной тщетности всего, скорее Экклезиаст («Суета сует, всяческая суета»), чем «Потерянный рай». В Германии это чувство обретет название посильнее, чем просто «меланхолия»: Weltschmerz, мировая скорбь. Оно станет линзой, через которую должны будут восприниматься все прочие чувства. Гете, величайший выразитель Weltschmerz, пошел, наверное, дальше всех других писателей в изображении бурной, трагической природы бытия. В «Страданиях юного Вертера» он говорит о невозможности войти в истинно возвышенное: «В те дни я в счастливом неведении рвался прочь в тот незнакомый мир, где надеялся найти столько полезного, столько радостного сердцу, что наполнил бы и насытил метущуюся, томящуюся грудь. И вот я возвращаюсь из этого широкого мира — о друг мой, со сколькими разбитыми надеждами, со сколькими разрушенными замыслами!.. Не испытывает ли человек недостатка сил именно тогда, когда они ему нужнее всего? А когда он взмывает в высоты радости или погружается в бездны страдания, не одергивают ли его и в том, и в другом, не возвращают ли обратно в тупую, холодную сферу знаемого как раз тогда, когда он стремился затеряться в полноте бесконечного?» В данном случае депрессия — это истина. Шарль Бодлер привнес во французский романтизм слово «сплин» и сопутствующую ему эмоцию. Его пробирающий до костей мир жалкого зла мог не более преуспеть в преодолении пределов меланхолии, чем порывы Гете к возвышенному:

Когда свинцовый свод давящим гнетом склепаНа землю нагнетет, и тягу нам невмочьТянуть постылую, — а день сочится слепоСквозь тьму сплошных завес, мрачней, чем злая ночь;...................И дрог без пения влачится вереницаВ душе, — вотще тогдаНадежда слезы льет,Как знамя черное свое Тоска-царицаНад никнущим челом победно разовьет[81].

Параллельно с этой поэтической мыслью идет мысль философская, которая простирается вспять, за романтический рационализм Канта, оптимизм Вольтера и относительное бесстрастие Декарта к устрашающему бессилию и беспомощности, коренящимся в образе Гамлета, или даже к De Contempli Mundi. Гегель в начале XIX века поведал нам: «История — не та почва, на которой произрастает счастье. Периоды счастья в ней — чистые страницы истории. В мировой истории есть известные моменты удовлетворения, но это удовлетворение нельзя приравнивать к счастью». Этот отказ от мысли о счастье как о естественном состоянии, к которому цивилизации могут так или иначе стремиться, дает начало современному цинизму. Для наших ушей это звучит почти очевидностью, а в свое время было еретической позицией уныния: истина в том, что в страданиях мы рождены, в страданиях же и будем влачиться, а те, кто понимает страдание и сживается с ним, и есть те, кто лучше других знает историю, прошлую и будущую. Тем не менее угрюмый Кант в другом месте утверждает, что поддаться унынию — значит стать навсегда потерянным.

В среде философов пропагандистом депрессии выступает Серен Кьеркегор. Никак не связанный гегелевским обязательством противостоять унынию, Кьеркегор сводил каждую истину к абсурду, изо всех сил сторонясь компромисса. Его страдания доставляли ему какое-то дивное утешение, потому что он верил в их честность и реальность. «Моя скорбь — моя крепость, — писал он. — В своей великой меланхолии я любил жизнь, ибо любил меланхолию». Выглядит так, будто Кьеркегор считал, что счастье лишит его сил. Неспособный любить окружающих, он обратился к вере как к чему-то очень удаленному, даже за пределы отчаяния. «Я здесь стою, — писал он, — как лучник, чей лук натянут до последних пределов, а стрелять ему велят на пять шагов. Этого я сделать не могу, говорит лучник, но отнесите цель на двести, триста шагов, тогда вы увидите!» Тогда как более ранние философы и поэты говорили о меланхолике-человеке, Кьеркегор считал меланхоликом все человечество. «Не то редко, — писал он, — что кто-то пребывает в отчаянии; нет, редко то, чрезвычайно редко, чтобы по-настоящему не быть в отчаянии».

Артур Шопенгауэр был еще большим пессимистом, чем Кьеркегор, потому что не верил, что страдание хоть как-нибудь облагораживает; но он же был и насмешником, и автором эпиграмм, для которого ход жизни и истории был более абсурден, чем трагичен. «Жизнь — это бизнес, доходы которого далеко не покрывают издержек, — писал он. — Да просто посмотреть на нее, на этот мир постоянно нуждающихся существ, держащихся какое-то время обыкновенным пожиранием друг друга, отбывающих свое существование в страхе и нужде, часто терпящих ужасающие бедствия, пока не упадут наконец в объятия смерти». Депрессивное человечество, по мнению Шопенгауэра, живет просто потому, что жить — один из его основных инстинктов, причем «первый и безусловный, посылка всех посылок». На стародавнее высказывание Аристотеля о том, что гениальные люди меланхоличны, он ответил, что человек, обладающий хоть каким-нибудь реальным интеллектом, осознает, «насколько жалко его положение». Подобно Свифту и Вольтеру, Шопенгауэр верил в труд, не столько потому, что труд рождает бодрость, сколько потому, что он отвлекает человека от его сущностной депрессии. «Если бы мир был райским садом беззаботности и наслаждений, — писал он, — люди умирали бы от скуки либо кончали с собой». Даже телесные наслаждения, которые должны бы спасать человека от отчаяния, суть всего лишь необходимые средства отвлечь внимание, которые природа породила для сохранения жизни людей. «Если бы детей производили на свет одним только актом чистого разума, продолжал бы существовать человеческий род? Не имел ли бы человек, напротив, столько сочувствия к будущему поколению, что избавил бы его от бремени существования?»

1 ... 95 96 97 98 99 100 101 102 103 ... 164
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Демон полуденный. Анатомия депрессии - Эндрю Соломон.
Комментарии