Немой пианист - Паола Каприоло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь я, пожалуй, не смогу вам сказать, какие мысли навевала на меня та музыка — о горьких ли разочарованиях и обманах или о несбывшихся надеждах, но она беседовала со мной настолько откровенно и проницательно, точно следила за каждым моим шагом, пока я вслепую брела по улицам Венеции, да и не только по Венеции: она следовала за мной повсюду, не покидала ни на минуту — в театре, на танцплощадках, в казино, в гостиничных номерах, — она стала моей спутницей с того уже давно позабытого момента, когда я впервые почувствовала и осознала боль. Да, именно так; будто иной раз она просыпалась вместе со мной утром и тоже смотрела с горечью и тоской на неубранную постель, на подаренные поклонниками цветы, которые безмолвно вяли и усыхали в вазах, на давнишние, уже успевшие поблекнуть следы губной помады на полотенце… Музыка вытянула из меня силы, и, оказавшись возле собора, я машинально присела на истертые мраморные ступени, ноги подкашивались. Передо мной была площадь, побольше тех, что попадались на моем пути. Разглядывая фасады дворцов, я наконец увидела открытое окно, а в окне, в комнате, погруженной в полумрак, кто-то сидел, я видела профиль, кажется молодого человека, разглядеть было сложно, — неподвижная голова и плечи, мерно покачивавшиеся в такт музыке.
Вечерело, и музыка, нота за нотой, провожала закатное солнце, которое медленно клонилось к горизонту. Душа рвалась на части, я была не в силах отвести взгляда от профиля, нарисованного сумерками в раме оконного проема, — едва различимого темного силуэта, контуры которого постепенно размывал вечерний сумрак; между тем я чувствовала над собой его власть, настолько сильную, что, прикажи мне тот человек отказаться от всего на свете, я бы подчинилась. В Венеции, а может, и в целом мире остались только мы вдвоем — незнакомцы, скрытые друг от друга сгущающейся темнотой, но связанные музыкой, которая продолжала, капля за каплей, вливать мне в сердце свою терпкую, нежную истому. Слушая его игру, я вспомнила, сама не знаю почему, про смерть Шопена: мне рассказывали, что друзья выкатили из гостиной рояль и поставили в дверях его спальни, а графиня Потоцкая пела для него, статная и такая красивая, одетая во все белое.
Заключительные аккорды: после стремительного, страстного крещендо музыка внезапно умолкла, пианист встал и исчез в глубине темной комнаты. Это может показаться нелепым, но мной овладело такое отчаяние, будто у меня отняли самое дорогое, все, что я завоевывала долго и с огромным трудом. И снова я стояла на мосту, понимаете? На мосту, перекинутом между пустотой и пустотой. Внезапно мне захотелось окликнуть того юношу: вдруг он покажется в окне и я смогу уговорить его сыграть еще что-нибудь? Мысль смехотворная, ведь я даже не знала, как его зовут, и смехотворным было намерение пойти и позвонить в дверь. К счастью, ничего подобного я не сделала, уставшие ноги уже меня не слушались, и я продолжала сидеть на ступеньках, не думая ни о чем; вечер подкрался неожиданно — и только наверху, над мраморными фасадами дворцов по небу разливалась сияющая, пронзительная синева. Не в силах пошевельнуться, я не сводила взгляда с окна и не заметила, как на пустынной площади появился человек, он постоял немного, наблюдая за мной, а потом медленно направился в мою сторону. Я очнулась, лишь когда он протянул мне руку, — это была благородная, заботливая рука графа Х., моего супруга.
~~~
Письма, которых так боялась Надин, приходили изо дня в день, на конвертах пестрели самые разные марки — выходит, это Богом забытое местечко превратилось в центр плотной сети, сплетенной из догадок, предположений и обмена сведениями. Телефоны звонили наперебой — невиданное раньше явление, ящики электронной почты были забиты письмами, и каждая секретарша уже давно выучила наизусть телефоны редакций ведущих газет, зарубежных изданий, а также отделений полиции, занимавшихся расследованием.
И все-таки именно теперь, когда круги от камня, с силой брошенного в воду, расходились быстро и становились все шире, задевая самые дальние уголки мира, больница, окутанная густыми ноябрьскими туманами, казалась еще более оторванной от целого света, чем раньше. Исчезло море, растаял мыс, растворились даже знакомые очертания парковых деревьев, и сквозь плотную серую завесу можно было различить только размытые контуры живой изгороди и призрачный хоровод голых ветвей. И вот теперь пригодился бы зимний сад, настоящий сад, где больные воображали бы себя гостями старинного дворянского имения, а врачи и медсестры могли передохнуть в перерыв.
Однако ничего подобного. Переступить порог зимнего сада было все равно что попасть в священное место, но никто не решался воспользоваться этой возможностью, даже когда пианист находился у себя в комнате. В самом воздухе чувствовалось что-то странное: одних оно отталкивало, других, наоборот, манило в сад, причем заставляло ступать на цыпочках между рядами плетеных кресел и старыми хромоногими столиками. Вот так, на цыпочках, однажды утром вошла в зимний сад юная Лиза, ангел с фламандских полотен; после завтрака, улучив момент, когда медсестра отвлеклась, она незаметно выскользнула из столовой. Непонятно, почему она решилась на такое, это вообще ей было не свойственно: она никогда не предпринимала никаких действий и шла по жизни словно под защитой магического круга, которым была очерчена, и никакое лечение не могло растопить лед ее апатии, холодного равнодушия и безразличия ко всему. Однако даже теперь, тихо ступая вдоль застекленных рам зимнего сада, за которыми не было видно ничего, и не замечая, что парк исчез за плотной завесой тумана, она, казалось, не столько совершала осмысленное действие, сколько подчинялась какому-то неясному порыву, и на ее лице, застывшем подобно маске, нельзя было прочесть ни любопытства, ни настороженности, ни малейшего проблеска интереса к тому, что ее окружало.
Лиза шла, не замечая ничего вокруг, медленно направляясь к сцене. Поднялась по ступенькам, открыла крышку рояля, но не села на табурет, а осталась стоять с поникшей головой, пушистые пряди золотистых волос слегка касались клавиатуры. Потом ее пальцы опустились на клавиши и нажали на них, прозвучал аккорд из трех нот — звук получился глухой, глубокий и, едва она оторвала руку, замолк в тишине зала, раскололся, не оставив после себя эха. Лиза повторяла аккорд снова и снова — так твердят заклинание, если божество не отвечает на обращенную к нему просьбу, — повторяла до тех пор, пока случайно ее палец не соскользнул со средней клавиши и вместо трезвучия не получился прозрачный звук квинты: это был тот же самый аккорд, но без одной ноты посередине, она как бы выпала, и в звучании крайних нот, далеких, тревожных, таились пустота и отрешенность.
Услышав эту квинту, ангел с фламандских полотен опустился на табурет и потянулся ногой к левой педали. Сейчас Лиза была на удивление сосредоточенна, она все играла те две ноты, то вместе, аккордом, то поочередно, так, чтобы они совсем не сливались. Только две эти ноты, опять и опять, до бесконечности, между тем как за окнами серый туман становился все светлее, принимая перламутровый опенок, и зимний сад казался обнесенным стеной изо льда. И таким же ледяным был голос Лизы, когда она неожиданно отняла руку от клавиш и произнесла прозрачно, ровно, без всякой интонации: «Надо идти с тобой?» Возможно, она обращалась к медсестре, которая в тот момент появилась на пороге зимнего сада и чье присутствие она, наделенная обостренной чувствительностью больных, мгновенно уловила. Да, ответила медсестра, надо идти с ней, назначен прием, доктор уже ждет; а потом, если она будет хорошо себя вести и доктор не станет возражать, ей разрешат вернуться в зимний сад слушать музыку.
~~~
Не просите меня, доктор, вспоминать. Ничего я так не боюсь, как воспоминаний, да вы и сами знаете: я стараюсь отгородиться от них и не сплю, вот только с вашими снадобьями проваливаюсь в тяжелый сон без сновидений. Там, в лагере, я спал прекрасно; вечером, как обессиленное животное, падал на нары, но тогда мне не снились сны, за что я бесконечно благодарен Господу.
А известно ли вам, доктор, кто я такой? Вы хоть догадываетесь? Вижу, что нет, иначе вы поняли бы, насколько нелепо и абсурдно заставлять меня вспоминать прошлое. Знайте же, доктор: я вырыл сотни ям, не задаваясь вопросом, для кого они предназначены; я шел среди трупов, чтобы отыскать мертвого товарища и снять с него ботинки. Если б вы были на моем месте и понимали, что все это сделали вы, неужели вы смогли бы спокойно спать ночью? пускаться в воспоминания? видеть сны?
Вы, верно, скажете, что я не один такой и многим довелось совершать ужасные вещи, упомянете про инстинкт самосохранения, проклятый инстинкт, руководивший мной тогда. Но пожалуйста, не говорите ничего этого. Попытайтесь, напротив, представить, что происходило каждое утро, когда в барак являлись немцы и торжествовал закон естественного отбора. Представьте, как мы идем, построенные в колонну, и нас заставляют расправить плечи и держать спину прямо, нас, изможденных, бестелесных существ. И вот образованный, воспитанный, совестливый Розенталь замечает, что его сосед спотыкается, идет, пошатываясь, но у него даже не возникает мысли предложить бедняге опереться на свое плечо или выйти на полшага вперед, чтобы прикрыть его от взглядов тех людей. Разумеется, сделай он нечто подобное, он подверг бы себя большой опасности, его, скорее всего, застрелили бы прямо на месте — героизм не дозволен, этого еще не хватало. Так что наш доблестный Розенталь вздохнул с облегчением: в этой жестокой лотерее кто-то непременно должен был погибнуть и он понял, что на сей раз выбор уж точно падет не на него; рядом с таким хлипким, тщедушным соседом, который и на ногах-то еле держится, он вполне сойдет за здоровяка, покажется крепким, сильным и годным к работе по крайней мере еще на неделю.