Анкета. Общедоступный песенник - Алексей Слаповский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут во мне все перевернулось. Только что я хотел подыграть этой женщине, чтобы ей приятно было, подыграть не из подхалимства, не из желания избежать двойки — она все равно была неотвратима, а просто — ну, по характеру своему!.. Вдруг что-то необъяснимое, физически осязаемое жжением под ложечкой, накатило на меня, и я сказал:
— Да, мне о Родине было неинтересно слушать.
Я, конечно, сам испугался.
Я ведь любил и, не побоюсь этого слова, люблю Родину (хотя, признаюсь, из последних иногда уже сил). Я любил ее. Я не буду сейчас вдаваться в подробности, какого рода ассоциации возникали в моей младенческой голове при слове Родина, да и не надо, я любил ее безоговорочно и безассоциативно, как маму, любил ее потому, что не мог бы даже и представить — как же ее можно не любить-то?
Испугалась и учительница. Она хотела мне добра и воспитания, она не собиралась уличать меня в чем-то действительном и настоящем — а тут лезет человек на рожон, да и все тут — и что делать? По логике игры, если я сказал, что мне неинтересно было слушать о Родине, надо бы спросить: что же, мол, ты, значит, Родину не любишь? — но страшно. Вдруг ответит — не люблю! — и это уже слишком серьезно, это нельзя будет оставить в рамках класса, это не эпизод преходящий, это… И она сформулировала вопрос так:
— Почему же тебе было неинтересно о Родине слушать? — ожидая, что я пробормочу невразумительные слова беспомощных оправданий, — и она поставит точку в диалоге.
На самом же деле я загнан был в угол, она же сама отвергла и, взяв все, сделала невозможным мое желание пощадить ее. И я ответил правдиво и прямо:
— Потому что вы рассказываете неинтересно.
Класс заржал.
О, толпа (унижу свой бывший детский класс этим словом, хотя класс был славный, хороший, но каким бы славным ни было любое человеческое объединение, оно всегда несет в себе родовые задатки толпы, — проявляются они или нет, это другой вопрос) — толпа переменчива. Только что класс был на стороне учительницы — и вот уже смеется над ней, любуясь, как она краснеет и бледнеет перед нахальным учеником, публично ее позорящим, — хотя были в этом ржанье и нотки страха, поскольку всем было ясно, что даром мне мое нахальство не обойдется.
И не могло обойтись: ведь я не просто обвинил учительницу в неумении рассказывать, я обвинил ее в неумении рассказывать о Родине! Тут уж не о воспитательном моменте приходится думать, а о собственном спасении — любыми средствами. А так как взрослость над детскостью чувствует свое безусловное превосходство, то, защищаясь, не прибегает к лишнему остроумию, а действует обычно примитивно и грубо. Учительница не стала доказывать мне, что она рассказывает о Родине интересно, зачем, это и так понятно! — она просто сказала зловеще:
— Так!.. Завтра придешь в школу с родителями. А пока — марш из класса!
И добавила мне в спину — чтобы было страшнее мне и всем остальным:
— Посмотрим, кто такое чудо воспитал!
* * *Я вышел из класса, горюя так беспросветно, как могут только дети горевать, впервые столкнувшиеся с большим горем, которого они ни умом, ни душой не могут осилить. Взрослые люди, привыкшие к чересполосице жизни, пошло шутят, что она, дескать, как зебра — полоса черная, полоса белая — и т. д. (Попирая этим самым очевидный для меня закон непрерывности и нераздельности Прошлого, Настоящего и Будущего — лично я одновременно существую во всех трех временах.) Но детский разум не в силах постичь — почему!? Еще недавно, совсем недавно было так хорошо, я щурился на солнышко сквозь желтые березовые листья — и вдруг все безвозвратно рухнуло и стало все плохо. Почему?
* * *Ведь я не стал другим —и солнце не стало другим,и листья не стали другими,мир не стал другим.Почему ж неуютно и хо-ло-дностало в нем — мне одному?Вон старуха идет с авоськойиз магазина,не виновата ни в чем,не грозит ей лихая расплатаза творога двести граммов,за хлеба буханку и банку килек.Вон мальчик на велосипеде круглом —кругло его лицо, круглы велосипеда колеса,кругла его невиновность,кругло его легкое счастье —кругло нажимать на педали,гладко катить по асфальту,душа его гладка и округла,как велосипедное колесо.Вот пробежала собака.Хвост в репьях и бездомна.Но все же счастливей меня —не виновата!
Один я, один я виноват — и даже не перед учительницей, эта вина уже забылась, там уже все кончено, страшнее то, что ожидает впереди — разговор с мамой, с Софьей Дмитриевной. Да и сестра Надежда очень огорчится.
Я еле дождался, когда мама вернется с работы. Я сказал, что ее просят прийти в школу. У меня не хватило мужества объявить причину. Сказал: зачем-то.
— Может, какое пособие в связи с тем, что ты сирота от умершего отца-фронтовика? — задумчиво спросила мама.
— Не знаю, — сказал я.
— Напроказил что-нибудь, — сказала сестра. — Давай, мам, я схожу.
— Нет, уж я сама.
* * *…Мы с мамой пришли в школу за полчаса до первого урока.
Учительница — чуть позже.
Она пригласила маму сесть и спросила ее участливо:
— Ну, что будем делать? Только начал учиться, а уже такие фокусы.
— Какие фокусы? — спросила мама, и глаза у нее стали растерянными.
— На уроках невнимателен, отвлекается, вялый, безынициативный. Я понимаю, вам одной трудно с ним. Да еще работа сменная, тяжелая, устаете, — сказала учительница, откуда-то все зная о нашей семье.
— Работа, да… — сказала мама.
— Но все-таки контролировать нужно. Особенно концентрацию внимания. Это нужно контролировать. Умение выполнять задания, не отвлекаясь. Понимаете? Нужен контроль.
Помню, как до щипания в глазах осенило меня чувство благодарности к учительнице. Она, умная и благородная, не стала вдаваться в подробности, она обошлась мягкими общими словами, спасибо ей!
Но, однако, вскоре щипание прошло, и я увидел, что она говорит с мамой, как… Это трудно объяснить. Ну, словно тоже с ребенком, ребенком постарше меня, однако тоже многого не понимающим. Ему надо растолковать, разжевать и в рот положить. Или еще так с больными говорят, — добавляю я к своему воспоминанию позднейший свой опыт. И мне вдруг кажется, что мама моя этим взрослым и разъясняющим тоном учительницы унижена, и мне становится обидно и больно за нее.
— Главное, — продолжала меж тем учительница, — с него все как с гуся вода. Делаешь ему замечания, а у него даже не хватает соображения сообразить, что он другим мешает.
В тоне ее было что-то подсказывающее. И мама моя поняла.
— Извинись перед учительницей, — сказала она мне.
— Дождешься от них! — сказала учительница и стала что-то перекладывать на столе, не глядя на меня, но видно было, что ждет извинения, что хочет эту мелкую историю закончить и с миром отпустить родительницу, а ребенка продолжать учить и воспитывать в течение последующих лет.
Меня же как застопорило. Я виноват — и извиниться, может быть, должен. Но ведь и она, говорило мне мое чувство справедливости, тоже виновата. Зачем она так неинтересно рассказывает? И почему бы ей тоже не извиниться за это? Само собой, я этого не сказал, поскольку, пожалуй, не сумел бы тогда четко и просто сформулировать. Я лишь сопел и молчал.
— Ну? — сказала мама и легонько тронула мою руку.
Я молчал.
— Бесчувственный какой-то, — раздраженно сказала учительница. — Он и мать-то, наверно, не любит. Не любишь ты мать, Каялов!
Все во мне содрогнулось. Что же это за напасть такая! То меня в нелюбви к Родине обвиняют, то в нелюбви к маме! — и все это совершенно не соответствует действительности!
— Любишь ты мать, Каялов, или нет? — спрашивала учительница. И, выждав короткую паузу, удовлетворилась:
— Видите? Не любит он вас!
— Да что вы, — тихо сказала моя мама. — Он это самое…
— Никого он не любит. В классе всегда один, как сыч, на меня волком смотрит.
Я изумился. Вовсе не был я в классе один, как сыч, вовсе не смотрел я на нее волком!
— Чего набычился? — прикрикнула на меня мама незнакомым голосом. — А ну, проси прощения, кому говорят!
— Да не надо мне! — махнула рукой учительница.
— Попросит, никуда не денется! — сказала мать и шлепнула меня — никогда до этого не шлепавшая, исключая вполне дружелюбные подзатыльники, шлепнула, как маленького ребенка, которому только в заднюшку и можно вколотить какое-либо понятие. Она была заодно с учительницей — против меня. Заодно с чужой женщиной — против меня, которого знала уже столько лет. Предательство, вот какое слово появилось в моем детском уме. Легко, конечно, с высоты взрослых лет, посмеяться над запальчивостью суждений крохи, но возьмем в расчет то, что кроха этот испытал самое сильнейшее в своей маленькой жизни потрясение.