Испанская новелла Золотого века - Луис Пинедо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи помилуй! Что это? — воскликнул он дрожа и вернулся в келью. — Разве я после вчерашнего ужина не лег спать дома? Кто же перенес меня сюда, кто переменил мою одежду на рясу? Может, я в лазарете? Здание это больше похоже на больницу, чем на жилой дом. Неужто ревность свела меня с ума и меня определили на лечение в толедский дом Нунция? Комнатушка так мала, что смахивает на клетку, а не на человеческое жилье. Не знаю, что и подумать! Последнее, пожалуй, вероятней всего, — если не ошибаюсь, в мозгах у меня уже давно был кавардак от одних только мыслей, как бы сберечь свою честь. Не мудрено, если окажется, что меня уже года два-три лечат здесь, в лазарете, и вот теперь, придя в себя, я воображаю, будто вчера лишь в тишине и уюте сидел у себя дома рядышком с женой. Впрочем, нетрудно узнать, верна ли эта догадка, — ведь сумасшедших и галерников бреют наголо, — пощупаю-ка я свою бороду и избавлюсь от страхов.
Сантильяна схватился за подбородок и обнаружил, что у него нет бороды, которую он так холил. Пощупал голову — там венчик, словно его избрали королем ревнивых мужей. Принялся он оплакивать потерю разума, уверенный, что попал в послушники к Нунцию и что ему в насмешку — как это часто делают с безумными — побрили голову таким образом. Однако он утешался мыслью, что, раз он понимает свое положение, стало быть, разум к нему вернулся, и его вскоре выпустят из этой треклятой обители. Единственно смущала его ряса, она опровергала его предположения, ибо сумасшедшие, которых он видел в Толедо, носили бурые балахоны, но не монашеское одеяние.
Теряясь в нелепых догадках, стоял он посреди кельи совсем голый; стужа и та не подгоняла его одеться, да он понятия не имел, с какого конца надевают рясу, и не мог разобраться в великом множестве складок — такого платья он отродясь не нашивал. Тут в келью вошел монах, разносивший огонь братьям, и сказал:
— Почему вы не одеваетесь, отец Брюхан, вам ведь надо идти к заутрене?
— Кто здесь Брюхан, брат? При чем тут заутрени или вечерни? Что вы меня морочите? — отвечал женатый монах. — Ежели вы сумасшедший, каким был я, и на этом свихнулись, то я, по милости Божьей, уже выздоровел и не намерен слушать чепуху. Скажите, где найти управителя, и, пожалуйста, перестаньте меня брюхатить!
— Видно, вы с левой ноги встали, отец Брюхан! — сказал монах. — Оденьтесь, холодно ведь, и знайте — я сейчас пойду звонить второй раз, а отец настоятель в дурном настроении!
С этими словами он вышел, а старик еще больше растерялся.
— Я — Брюхан? — говорил он. — Я — монах и должен идти к заутрене, когда, по-моему, еще и шести часов нет? Это я-то, привыкший рядышком с моей Ипполитой рассуждать о ревности, а не распевать псалмы? Да что ж это такое, блаженные души чистилища? Если я сплю, прекратите этот тягостный дурной сон! А если бодрствую, объясните тайну сию или верните мне разум, которого я, без сомнения, лишился!
Он все стоял в изумлении, не понимая, как ему одеться, и кутаясь от холода в одеяло, когда вошел другой монах и сказал:
— Отец Брюхан, регент хора спрашивает, почему вы не идете к заутрене; в эту неделю очередь петь вашему преподобию.
— Спаси меня, владыка небесный! — воскликнул новоиспеченный монах. — Видно, я все же отец Брюхан, хотя вчера был Сантильяна! Скажи мне, добрый монах, ежели ты монах, или братец сумасшедший, ежели, как я думаю, мы находимся в доме умалишенных; кто меня поместил сюда? Кто и почему отнял у меня мой дом, мое имущество, мою жену, мое платье и мою бороду? Может, тут бродят Урганда Неуловимая или Артур Чародей[111] и это они заморочили мои мозги?
— Я бежал со всех ног звать его, — сказал хорист, — а он с места не двинется и чепуху мелет! Видно, вчера в трапезной вы, отец Брюхан, изрядно заложили за воротник, ежели до сих пор винные пары не улетучились. Одевайтесь, а если вам трудно, я помогу.
Монах набросил на него рясу, а когда стал завязывать капюшон и стянул потуже, Сантильяна подумал, что это дьявол душит его, и давай кричать:
— Изыди, Сатана! Оставь меня, проклятый дух! Души чистилища! Святая Маргарита, Святой Варфоломей, Святой Михаил, святые угодники, заступники и милостивцы, спасите меня, не то этот колпачный демон меня задушит!
И, выскользнув из рук монаха, порвав капюшон и оцарапав его самого, ревнивец стремглав кинулся бежать по коридору.
Настоятель и братья, спрятавшись, прислушиваясь к нелепой ссоре, давясь от смеха, но не смея нарушить уговор и подобавшую в это время тишину. Затем все разом вышли с горящими свечами, приготовленными для хора, и настоятель строго сказал;
— Отец Брюхан, что означает это бесчинство и буйство? Так обойтись с братом, которого я послал позвать вас в хор? Вы подняли руку на особу, принявшую духовный сан и пострижение, и мало того, что не явились на торжественную службу, хотите подвергнуться отлучению? А ну-ка, отхлещите его, одно «Miserere mei»[112] остудит его пыл.
— Что значит — отхлещите? — возмутился вспыльчивый монтанец. — Скотина я, что ли? Я и так уже подхлестнут достаточно и готов защищаться от ваших чар. Адские духи! Глядите, вот крест! Вы надо мной не властны, я старый христианин из Монтаньи, я крещен и помазан елеем! Fugite partes adversae![113]
Так он выкрикивал одну глупость за другой, а окружающие корчились от смеха, который распирал им щеки, но вот настоятель велел служкам связать его и сказал:
— Брат этот сошел с ума, но наказание его образумит!
Тут ревнивца угостили хорошей порцией ремней — и красных полос на спине стало больше, чем кардиналов в Риме. А наказанный орал что было мочи и приговаривал:
— О сеньоры, монахи вы, или черти, или еще кто! Что вам сделал бедный Сантильяна, за что вы обходитесь с ним так жестоко? Если вы люди, сжальтесь над существом вашей же породы — я ведь в жизни мухи не обидел и ни в чем не могу себя винить, кроме того, что ревностью своей изводил жену! Если вы монахи, то прекратите бичевание — я не знаю за собой вины, чтобы так сурово меня карать! Если ж вы демоны, скажите: за какие грехи попустил Господь, чтобы заживо сдирали с меня шкуру?
Монах, стегавший его, только усердней нахлестывал, приговаривая:
— Опять за свое? Ну, посмотрим, кто из нас двоих быстрей устанет?
— Я уже устал, почтенный отче! — отвечал кающийся по принуждению, — Кровью Христовой заклинаю, сжальтесь надо мной!
— Итак, вы исправитесь впредь?
— Да, да, отче, исправлюсь, только не знаю, в чем, — отвечал Сантильяна.
— Как это не знаете, — возразил монах. — Вот так славный способ признавать свою вину! Нет, дело еще не доведено до конца! Надо малость прибавить!
И продолжал полосовать ему спину.
— Добрейший отче, — завопил Сантильяна, падая ниц, — признаю, что я худший из людей на земле! Только пощадите мое тело, как господь пощадит мою душу! Ей-ей, я исправлюсь!
— Вы знаете, — спросили его, — что вы монах и что для монаха простительные грехи — большее преступление, чем смертный грех для мирянина?
— Да, да, отче, — отвечал Сантильяна, — я монах, хоть и недостойный.
— Вы знаете устав вашего ордена? — продолжали его спрашивать, и он опять ответил:
— Да, отче.
— Какой это устав?
— Какой будет угодно вашему преподобию! Мне-то все едино, я готов вступить и в орден великого Суфия[114].
— Будете вы впредь смиренны и усердны к своей службе, отец Брюхан?
— Буду Брюханом, — отвечал тот, — и всем, что вам заблагорассудится.
— Так поцелуйте же ноги брату, — сказал монах, — которого вы обидели, и просите у него прощения.
— Целую вам ноги, отец мой, — сказал Сантильяна, плача скорее от боли, чем от раскаяния, — и прошу у вас прощения или черта-дьявола, прошу все, что мне прикажут просить!
Тут уж все монахи не могли удержаться и расхохотались. Настоятель пожурил их, сказав:
— Над чем смеетесь, братья, когда надо оплакивать потерю разума у брата нашего, достойнейшего монаха, пятнадцать лет с величайшим рвением служившего вере в этом монастыре?
— Я служил пятнадцать лет? — говорил себе бедный Сантильяна. — Видано ли подобное колдовство хоть в одном из рыцарских романов, которые лишают разума юношей? Но довольно! Ежели все вокруг говорят, что это правда, стало быть, так оно и есть, хоть я не пойму, как это случилось. Будь это неправда, какой смысл праведным братьям мучить меня и всем твердить одно?
— Пойдемте с нами в хор, — сказал ему шурин, которого он не знал в лицо.
Ревнивец повиновался, себе на горе. Начали петь псалмы, и регент приказал ему вести первый антифон. А он в музыке смыслил столько же, сколько в вышиванье. Но отказаться не посмел из боязни получить новую взбучку и, скрежеща зубами, затянул антифон. Все в хоре покатились со смеху, сам настоятель не мог удержаться и распорядился посадить безобразника в колодки; так просидел он, беснуясь, три дня — еще немного, и пришлось бы ему проститься не только с мирской жизнью, но и с разумом. Затем колодки сняли, и настоятель приказал ему идти с одним из монахов просить подаяния, как заведено по субботам. Дали ему суму, он безропотно взял ее и пошел покорно, как овца, куда велели[115]. Спутник ревнивца умышленно повел его на улицу, где жила его жена; он узнал дом, встрепенулся и, немного осмелев, сказал себе: