Филологические сюжеты - Сергей Бочаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Достоевский у Бахтина – не теолог, он антрополог, единым словом объявший свой мир – «ты еси». Бахтин перед Достоевским – философ в роли филолога, принявший на себя эту роль всерьёз и её исполнивший.
Так её при этом исполнивший, что, скажите, где другая работа о Достоевском, где бы так было сказано о художественном совершенстве этого писателя, которым более или менее пренебрегала философская критика? В своём духе и вопреки обычным представлениям Бахтин описывает роман Достоевского как художественную гармонию. Он даёт такие характеристики конструктивного совершенства этого романа, какие очень редки и просто единственны в литературе о Достоевском. Ведь кто приводится из мировых поэтов ему в параллель? Поэты совершенные – Данте («мир Достоевского по—своему так же закончен и закруглён, как и дантовский мир»: 6, 40) и, что удивительнее, Расин. Сравнение с Расином выглядит парадоксом, говорит автор книги, настолько отличны они содержательно. «Но художественно герой Достоевского так же точен, как и герой Расина» (6, 61). И какой герой? Человек из подполья – возможно ли представить героя более отличного «содержательно»? Но «внутренние и внешние диалоги в этом произведении так абстрактны и классически чётки, что их можно сравнить только с диалогами у Расина» (6, 281). Таков взгляд филолога в этом трактате философа в роли филолога.
«Грандиознейший из художников» – градусу этой оценки (у Вячеслава Иванова) отвечает книга 1929–1963 гг. «Проблемы творчества / поэтики Достоевского».
2005
Вспоминая Лидию Яковлевну
Не хочется начинать с того, что жить у нас, как известно, надо долго. Это от повторения стало общим местом, но, вспоминая Лидию Яковлевну, можно это и повторить и не бояться общего места. Лидии Яковлевне было дано долголетие, которое кажется не случайным обстоятельством её биографии, словно бы обоснованным, оправданным её философией жизни.
Всё современное вокруг себя Лидия Гинзбург умела – и любила – видеть как историческое; и это было тем сильнее, чем крупнее и ярче был перед ней человек – Ахматова, Маяковский, Шкловский. «Она для нас исторический факт» – это Ахматова в 1927 году, «мы же, гуманитарная молодёжь 20–х годов», вовсе не были для Ахматовой историческим фактом (46[900]). С поправками на время и на лица, но, наверное, в похожем положении были и мы, гуманитарная молодежь (уже не такая и молодёжь) 60–х годов, к самой Лидии Яковлевне. Я познакомился с ней в середине 60–х благодаря Елеазару Моисеевичу Мелетинскому и книге Лидии Гинзбург «О лирике» (1964), которую неожиданно получил в подарок от автора, после чего, разумеется, постарался представить в письме подробный отчёт впечатлений. По ситуации моё письмо ответа автора не предполагало – и вновь неожиданно я такой ответ получил вместе с приглашением звонить и заходить, «если будете в Ленинграде». Л. Я. искала контактов с новой «гуманитарной молодёжью», её себе в собеседники выбирала и была ею окружена.
Тогда же, немного раньше, в самом начале 60–х, случилась наша (в том же качестве «гуманитарной молодёжи») встреча с Бахтиным. О ней я мог бы в точности повторить то, что в 1928 г. Л. Я. записала о своих опоязовских учителях (61): для меня это было «необыкновенно серьёзным случаем жизни».
«Люди не нашего времени» – так покойная Юдифь Матвеевна Каган назвала свою статью—воспоминание о людях бахтин—ского круга, и прежде всего о своем отце, Матвее Исаевиче Кагане. В статье приводится разговор Ахматовой с М. К. Поливановым; о романе «Доктор Живаго» Ахматова говорила, что там её время, но она никого в романе не узнаёт. «Таких людей не было видно в литературно—художественном обществе тех лет, они были незаметны среди посетителей „Бродячей собаки“ (…) – объясняет М. К. Поливанов. – Легче представить себе их где—то среди молодого окружения сборника „Вехи“ или, позднее, в том Невельском кружке, из которого вышли Юдина, Бахтин, Матвей Каган (…) Почти все люди этого рода были уничтожены или прожили свою жизнь очень незаметно…»[901]
В те же 20–е годы люди бахтинского круга были не так заметны, и я помню, как Лидия Яковлевна в разговоре удивлялась окружению Бахтина. А он, со своей стороны, рассказывал, что со знаменитыми формалистами («мэтрами», как называет их Л. Я.) почти не был знаком и с их кругом никак не соприкасался. Эпоха была разнослойная, и Бахтин и Гинзбург, когда я их узнал, были наследниками—обломками очень разных умственных линий, принадлежавших к существенно разным её пластам, не просто разным, а в немалой мере друг другу чуждым. Видимо, многое стояло за этим разобщением кругов – идейное, философское, даже и политическое (но проводить здесь строгие линии трудно). Л. Я. в своём «Поколении на повороте» рассказывает, как в марте 17–го пришла в гимназию с приколотым красным бантом, и классная дама не осмелилась сделать ей замечание (296). Бахтин говорил Дувакину: «Я не приветствовал Февральскую революцию. Более того, я, вернее, наш круг, считали, что всё это кончится очень плохо, что неизбежно…»[902] Потом и его поворачивала суровая эпоха, и он камуфлировал по—марксистски, а самый блестящий автор бахтинского круга, Л. В. Пумпянский (Л. Я. упоминала о нём в беседе как о человеке блестящем, но скользком), сознательно перешёл на исходе 20–х гг. на язык марксистской социологии и даже, по полулегендарным рассказам, разослал друзьям письма с сообщением о своем новом мировоззрении (об этом – в статье Н. И. Николаева в недавно вышедшем замечательном томе Пумпянского[903]). Но исходная закваска не переставала действовать при всех эволюциях и определяла размежевание умственных линий и «кругов». Можно заметить, что, если представить себе эту линию размежевания, на ней окажется Достоевский – об этом надо будет сказать ещё дальше.
«Поколение на повороте» – если говорить о нашем поколении на новом повороте 50–60–х, что с ним происходило? Мы выходили из неисторического состояния (особый опыт как бы переживания вечности в послевоенное сталинское восьмилетие, когда время в воздухе стояло, и основное чувство было, что никогда ничего другого не будет, всегда будет то, что теперь) к переживанию двинувшейся истории. И вот на этом повороте подарены были две такие встречи с двумя такими людьми не нашего времени. Бахтин был в большей мере человеком не нашего времени, Л. Я. была гораздо живее связана со всем современным, но волей—неволей и она была для нас – «исторический факт».
Что удивительным образом у них было общим на новом повороте, так это то, что оба старых уже человека и литератора заново начинали свой путь – «Проблемы поэтики Достоевского» (1963), «О лирике» (1964). В известном смысле это была первая книга Л. Я., хотя, конечно, были в прошлом книги о Лермонтове и Герцене, да и детективное «Агентство Пинкертона». Но книга «О лирике» была первой книгой на новом и триумфальном пути, первой книгой её шестикнижия, уложившегося в её последнюю четверть века (1964–1989). Так что, когда я с ней познакомился, она была в начале старости и в начале нового пути. Весь её расцвет совершился в старости. А в своей экзистенциальной прозе в это время она записывала: «Моя тема: как человек определённого исторического склада подсчитывает своё достояние перед лицом небытия» (283). Триумфальный путь перед лицом небытия.
Л. Я. в этой поздней прозе много пишет о старости и смерти. О гражданской старости, которая не совпадает с физическим возрастом и состоит в ненасыщенной жизни, жизни, потерявшей насыщенность. Такой гражданской старости у неё не было.
Но когда читаешь её записи 20–х гг., то кажется, что в каком—то смысле она и молода не была. В особом, конечно, смысле отсутствия молодого романтизма и, напротив, присутствия зрелого трезвого реализма суждений и отточенности формулирования таких вещей, которые понимаются долговременным опытом. Откуда—то опыт как будто был сразу. Зная теперь «записные книжки» Гинзбург 20–х и 70–80–х гг., мы не чувствуем между ними большой дистанции. В поздней прозе нарастала экзистен—циальность, как сама Л. Я. называла это, она приняла это новое слово второй половины двадцатого века в свой словарь (отвечая 30.04.83 на письмо, «которое прочитала, радуясь его экзистенци—альности», прибавляла: «Получаю довольно много писем, но экзистенциальные как—то почти вывелись из обихода») – но «врождённая аналитичность» (тоже автохарактеристика: 314) была на месте уже в самых ранних записях. И впрямь врождённая. Что производит особое впечатление в этих ранних текстах, так это то чувство равенства как внутренняя позиция, с какой рассказывается и судится о больших людях, как Ахматова, Маяковский, Заболоцкий. Анна Андреевна с её великолепной системой жестов, которые, анализирует Л. Я., отличаются как бы немотивированностью, потому что нет того исторического контекста, которому они должны бы были принадлежать. Великолепная и исторически опустошённая система жестов (77–80). Это под 29–м годом записано. Так великолепная Ахматова рассмотрена – надо сказать, аналитически не только зорко, но и жёстко, а той, кто так смотрит и видит, каких—нибудь 27 лет. И, наверное, не подозревает Анна Андреевна, под каким она сейчас взглядом. А её молодая собеседница в то же самое время так захвачена «историко—литературной потребностью в благоговении», что хотела бы разговаривать с Ахматовой только стоя, если бы это не было неприлично.