Тайная история - Донна Тартт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Генри выглядит совершенно разбитым, — озабоченно пожаловался он нам с Камиллой. — Ему обязательно нужно показаться врачу.
— Да, эта неделя далась ему нелегко, — сказала Камилла. Я благодаря вспомогательной дозе далмана к тому времени уже почти утратил способность реагировать на стимулы окружающего мира.
— Конечно, но дело не только в этом. Генри ведь, в сущности, тонко чувствующий и ранимый человек. Боюсь, он уже никогда не оправится от этого удара. Они с Эдмундом были гораздо более близки, чем, полагаю, вы думаете…
Он вздохнул.
— Не правда ли, странное он выбрал стихотворение? На мой взгляд, прекрасно подошел бы отрывок из «Федона».[124]
Часам к двум народ стал разъезжаться. Мы могли бы остаться на ужин, могли бы (если верить пьяным тирадам мистера Коркорана; холодная улыбка его супруги лучше слов говорила, что верить им не стоит) остаться навсегда — раскладушки в подвале в нашем полном распоряжении. Мы могли бы влиться в их дружную семью и делить с ними повседневные радости и печали: праздновать дни рождения, нянчить детишек, иногда помогать по хозяйству, работая плечом к плечу — как одна команда, подчеркнул он, потому что именно так принято у Коркоранов. Не стоит рассчитывать на легкую жизнь — собственным сыновьям он никогда не делал поблажек, — но мы и представить не можем, насколько подобное существование обогатит нас в плане характера, силы воли и высоких моральных норм — да, особенно моральных норм, так как он очень сомневается, что наши родители взяли за труд преподать их нам.
Выехали мы только около четырех. Теперь не разговаривали Чарльз и Камилла. Они поссорились (я заметил, что по пути к машине они шипели друг на друга) и весь обратный путь молча сидели рядом на заднем сиденье, скрестив руки на груди и уставившись перед собой, — уверен, даже не подозревая, что выглядят до смешного одинаково.
Поднимаясь к себе, я не мог отделаться от ощущения, что вернулся из долгого путешествия. Комната выглядела заброшенной и нежилой. Смеркалось. Я открыл окно и лег прямо на серые затхлые простыни.
Наконец-то все кончилось, но мной владело вовсе не облегчение, а какая-то странная обида, словно бы меня предали. В понедельник меня ждал греческий и французский. На французском я не был уже недели три. Эта мысль отозвалась острой тревогой. Контрольные работы. Я перекатился на живот. Экзамены. А через полтора месяца летние каникулы — и что тогда прикажете делать? Остаться возделывать чахлую ниву бихевиоризма? Или ехать дышать бензином на отцовской заправке?
Я встал, принял еще одну капсулу далмана, снова лег. За окном было уже совсем темно. Сквозь стены проникали звуки соседского магнитофона: Дэвид Боуи. Слушая, как земля вызывает майора Тома, я отрешенно созерцал сплетение теней на потолке.
Где-то на пограничной полосе между сном и явью я брел по кладбищу, не тому, где похоронили Банни, а другому — старинному и очень знаменитому. Справа и слева топорщились живые изгороди, потрескавшиеся мраморные беседки увивал дикий виноград. Я шел по узкой мощеной дорожке. За поворотом щеку мне нежно погладили бледные гроздья гортензии, жемчужным облаком выплывшие из тени.
Я искал могилу какого-то знаменитого писателя — Пруста или, может быть, Жорж Санд. Кто бы то ни был, я точно знал, что похоронен он именно здесь, но надгробия так заросли, что я с трудом разбирал надписи, к тому же темнело. Блуждая, я и не заметил, как оказался в сосновой рощице, венчавшей вершину холма, с которого открывался вид на глубокую, утонувшую в тумане долину. Я обернулся назад, на частокол обелисков и громоздкие остовы мавзолеев, таявшие в полумгле. Оттуда, сквозь лес памятников, в мою сторону плыл огонек — то ли керосиновая лампа, то ли карманный фонарик. Я подался вперед, пытаясь разглядеть получше, но тут за моей спиной затрещали ветки.
Из кустов вывалился ребенок, которого Коркораны звали Чемп. Он растянулся на спине, попытался подняться, но не смог и остался лежать, задрав ножки и беспомощно дрожа. На нем не было никакой одежды, один лишь памперс. Животик судорожно вздымался, руки были исполосованы глубокими безобразными царапинами. Я застыл, не веря своим глазам. Коркораны, конечно, олухи, но это было уже слишком. «Чудовища, — подумал я, — изверги, они ушли и бросили его на кладбище, совсем одного…»
Ребенок всхлипывал, ножки у него посинели от холода. В пухлой, похожей на морскую звезду ладошке он стискивал пластмассовый самолетик из «Макдоналдса». Я склонился над его голеньким тельцем, и в этот момент где-то совсем рядом раздалось нарочитое сухое покашливание.
Оглянувшись, я лишь мельком увидел приближающуюся фигуру, но этот моментальный образ отшвырнул меня назад и, надрываясь истошным криком, я все падал и падал, пока наконец не приземлился на услужливо подхватившую меня кровать.
Очнувшись, я в панике нашарил выключатель. Стол, дверь, кресло. Стуча зубами, как в лихорадке, я снова рухнул на подушку. Хотя вместо лица у него было отвратительное трупное месиво, я прекрасно знал, кто мне встретился, и во сне он знал, что я знаю.
После того, что наша пятерка пережила в минувшие месяцы, все мы, как можно догадаться, изрядно друг другу поднадоели. Первые дни мы держались порознь, пересекаясь только на занятиях и в столовой. Теперь, когда Банни лежал в могиле, тем для разговоров стало гораздо меньше и уже незачем было засиживаться, обсуждая планы, до пяти утра.
Неожиданная свобода была даже приятна. Я совершал долгие прогулки, несколько раз один сходил в кино, а в пятницу отправился на вечеринку, устроенную в саду одного из преподавателей. Там, потягивая пиво на веранде, я услышал, как за моей спиной одна девушка прошептала другой: «Он такой грустный, правда?» На безоблачном небе высыпали мириады звезд, в траве тянули свою песню сверчки. Сострадательная девушка подошла ко мне, завела разговор. Она оказалась очень симпатичной — ясноглазая, жизнерадостная, как раз в моем вкусе. Я мог бы, наверное, увести ее к себе, но мне было достаточно легкого меланхоличного флирта. Так ухаживают трагические персонажи фильмов — опаленный войной ветеран или безутешный вдовец, проникшийся чувством к юной незнакомке, но постоянно возвращающийся мыслями к прошлому, весь ужас которого она, в невинности своей, не способна постичь. Я видел, как в ее отзывчивых глазах множатся искорки сочувствия, ощущал теплую волну желания спасти меня от меня самого («Ох, красавица, знала б ты, на что готова подписаться», — подумалось мне) и не сомневался, что, если захочу пойти с ней домой, она не будет против.
Вот только я этого вовсе не жаждал. Ибо, что бы ни думали добросердечные незнакомки, я не нуждался ни в обществе, ни в утешении. Я хотел одного — чтобы меня оставили в покое. С вечеринки я отправился не к себе, а в кабинет доктора Роланда, где, я был уверен, никто и не подумает меня искать. По ночам и в выходные там было восхитительно тихо, и после возвращения из Коннектикута я проводил в этом убежище немало времени — читая, посапывая на диване, делая работу для шефа и домашние задания.
Когда я добрался туда, в здании уже не было ни души. Миновав темный коридор, я запер за собой дверь и включил настольную лампу. Потом настроил приемник на бостонскую станцию классики и, убавив звук, расположился на диване с учебником французского. Позже, когда меня начнет клонить в сон, можно будет выпить чайку и немного поваляться с детективом. От лампы шел уютный масляно-желтый свет, на полках загадочно посверкивали золотыми буквами переплеты ученых трудов. В моих занятиях не было ничего недозволенного, и все же мне казалось, что я проник сюда обманом и предаюсь тайному разврату и что рано или поздно эта запретная жизнь меня погубит.
Между близнецами все еще царил раздор. Я чувствовал, что вина лежит на Чарльзе: он был угрюм, раздражителен и по-прежнему пил больше чем следует. Фрэнсис утверждал, что знать не знает о причинах ссоры, но я подозревал, что он лукавит.
От Генри не было ни слуху ни духу с самых похорон. В столовой он не появлялся, на звонки не отвечал.
— Как, по-вашему, Генри в порядке? — спросил я близнецов на обеде в субботу.
— Ну да, — ответила Камилла, проворно орудуя ножом и вилкой.
— Откуда ты знаешь?
Не донеся вилку до рта, она вскинула голову, ошеломив меня сиянием серых глаз:
— Я с ним недавно общалась.
— Где?
— У него дома. Сегодня утром, — прибавила она, отправив в рот очередной кусочек.
— И как он?
— Нормально. Не совсем еще, конечно, оправился, но в целом очень неплохо.
Чарльз, подперев ладонью подбородок, мрачно созерцал нетронутую тарелку.
Вечером близнецы в столовую не пришли. Я поужинал в обществе Фрэнсиса, а потом мы отправились к нему домой. Фрэнсис, проехавшийся перед тем по манчестерским магазинам, был весел и болтал без умолку. Когда мы занесли пакеты в квартиру, он принялся демонстрировать мне покупки: пиджаки, носки, подтяжки, полдюжины пестревших всевозможными полосками рубашек, несколько шикарных галстуков. Один из них, из болотно-зеленого шелка в оранжевый горошек, был тут же подарен мне. (Фрэнсис всегда щедро делился одеждой, охапками отдавая нам с Чарльзом еще вполне новые костюмы. Он был выше Чарльза и худой как щепка, так что обычно мы перешивали их у одного хэмпденского портного. Многие из них я ношу до сих пор: «Сулка», «Акваскутум», «Гивс и Хокс».)