История и повествование - Геннадий Обатнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другое свидетельство диалога Гинзбург с Марксом — интерес к статье «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта». Несмотря на то что этот очерк в жанре злободневной политической публицистики разбирает обстоятельства, при которых интриги Наполеона III привели к подмене революционных демократических устоев авторитарным имперским режимом[991], сама структура деятельности Луи Бонапарта представляется Гинзбург ярким примером исторического поведения. «Восемнадцатое брюмера» был едва ли не самым значимым для нее текстом Маркса. В 1980-е годы она вспоминает, как в конце 1920-х именно он стал образцом социологического анализа, который казался действенным способом понимания истории:
Социология (в 1920–1930-е годы. — С.С.) была таким участком. Марксизм был притягателен для умов аналитических, разлагающих. Помню, как меня увлекло «18 брюмера Луи Бонапарта» — именно силой своей аналитической хватки, демонстрацией скрытых пружин исторического движения[992].
Историко-идеологическая биография Лермонтова, подытожившая поиски формально-социологического метода на материале позднего романтизма, подтверждает это ретроспективное свидетельство. «Восемнадцатое брюмера» Маркса не обойдено вниманием в «„Былом и думах“ Герцена». Здесь Гинзбург разделяет пафос разочарования в результатах революции, критикуя нелепость революционной тактики[993]. Статья Маркса, как и эпопея Пруста, с 1920-х годов и вплоть до 1980-х обозначает два основных интереса Гинзбург в исследованиях и эссеистике — историзм и социально-психологическую антропологию. В равной степени это характерно и для других ее монографий. В книге «О лирике» акцентируется историчность поэтического слова и лирический герой представляется «как обобщенный прообраз современников <…> в общественном сознании»[994], тогда как в развивающей и переформулирующей предыдущие работы монографии «О литературном герое» анализируется взаимовлияние «жизни», истории, психофизиологических исследований и литературного изображения. Историзм и антропология задают тематические рамки разысканий по истории литературы и определяют ракурс наблюдений в прозе, которая зачастую достигает даже более завершенной аналитической формы, чем научные работы. Литературная биография в социально-психологическом ракурсе — своеобразный жанр наблюдений над поведением в истории, которые Гинзбург выстраивает как риторику фрагментарного письма.
ФРАГМЕНТ КАК ИСТОРИЧЕСКОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВОГинзбург пишет в традиции литературного фрагмента. Отрывочность здесь понимается как способ длительности: незавершенность отрывка — это постоянная возможность продолжения и длительного наблюдения. Фрагментарная длительность конструируется не сюжетно, не ассоциативно, не формально, но ракурсом взгляда говорящего, модусом авторского сознания.
Для Гинзбург наблюдатель истории рационален. Она далека от эстетики романтического фрагмента и осознает себя отчасти в традиции народнической интеллигенции[995]. Отрывочность и рациональность письма здесь связаны с ясностью и лаконичностью изложения, характерными для философской афористики и эссеистики эпохи Просвещения, обсуждавшей проблемы социальной психологии. В одной из неопубликованных версий записок о блокаде Гинзбург пыталась построить «характерологию» жителей отрезанного от мира города, где социально-психологическая типология могла быть соотнесена с «Характерами» Лабрюйера. Ларошфуко представляется ей диалектическим психологом, понявшим «внутренние пружины» поступков, механизмы сублимации и «непрестанную идеологизацию влечений»[996].
В социальном плане «Записные книжки» ближе к «Мемуарам» Сен-Симона, написанным в стол как история недавнего прошлого[997]. Догегелевское деление истории на личный и общий контексты притягательно для позднесоветского литератора, но едва ли возможно для специалиста по истории литературы. В то же время переработка материала («Характеры» Феофраста для Лабрюйера или дневник Данжо для Сен-Симона) важна в контексте монтажных экспериментов формалистов[998]. Идея текста как выбора материала, отрицающего приоритет фикционального или документального, для Гинзбург — одна из первостепенных и в прозе, и в филологических работах.
Момент выдумки необязателен для литературы (может быть, для искусства вообще), первичны и обязательны моменты выборки (отбора) и пропуска — это две стороны процесса художнического изменения материала. Каждый сознательный и целеустремленный пропуск части признаков при изображении предмета является уже рудиментом искусства (какие бы он ни преследовал практические цели). К квалифицированному литературному описанию он относится примерно так, как языковая метафора относится к поэтической (1927)[999].
Подборка фрагментов из «Старой записной книжки» П. Вяземского, противореча историко-текстологическим мотивациям, сделана именно по принципу «выборки и пропуска». Таким же образом совместно с Э. Линецкой составлена компиляция «Мемуаров» Сен-Симона и заметки самой Гинзбург[1000]. Поэтика выбора — способ преодолеть фрагментарность памяти, соотнесенный с опытом Бергсона («органическая память») и в особенности Пруста.
У Бергсона бессознательная память объемлет всю полноту пережитого и включается в мировую связь. Достаточно было, сохранив гегемонию памяти, лишить ее этой связности, чтобы получилось катастрофическое жизнеощущение Пруста. В отличие от органической памяти интеллектуальная память фрагментарна, и все ею не сбереженное, все невосстановимые куски жизни мучат тогда, как ноет колено целиком ампутированной ноги. В трудной борьбе с забвением творческая память превращает прошедшее в настоящее, переживаемое вечно (конец 1930-х)[1001].
Утверждая действенность «творческой памяти», Гинзбург переработала свои дневники в отрывочные эссеистические воспоминания. Этот способ сборки текста противоречит повествовательности «В поисках утраченного времени» и не предполагает личного присутствия автора, субъектности, обретению которой посвящена вся эпопея.
Отрывочность и неповествовательность «творческой памяти», выраженные с помощью поэтики выбора, обосновывают фрагментарность письма: такова специфика анонимно наблюдающего сознания. Для автора «Записных книжек» откровенность сомнительна не только из-за повсеместности социального заказа в 1930-е, как это следует из размышлений о литературной карьере после выхода «Агентства Пинкертона». В приведенных выше цитатах Гинзбург говорит о своей погруженности в авторефлексию, исключающую и руссоистскую исповедальность, и экзистенциальное проживание ситуации. В отличие от своих любимых авторов (Пруста, Паскаля, Монтеня) Гинзбург достаточно равнодушна к сюжету «обретения себя», «познания себя». В 1920–1930-е она занимается поздним романтизмом (Лермонтов, Веневитинов, Вяземский, Бенедиктов), помимо разработок психологизма, историзма и социальной проблематики романа особенный интерес уделяя «негативной рефлексии»[1002]. Разочарованное последекабристское поколение отрицательно относится к «анализу внутреннего мира». Возможно, литератор 1830–1840-х был прототипом анонимного наблюдателя за советской утопией в 1930-е годы. Гинзбург интересует «внешний» социальный или исторический человек, а также рациональность механики и процесса сознания, наблюдающего историю.
Умственная деятельность может механизироваться, стать бессознательной в такой же мере, как физическая. <…> Это случается, когда пишешь слишком много и непрерывно. Под конец умственная деятельность, целиком вложенная в очередную работу, перестает доходить до сознания. Сохранив полностью способность к расчленению материала и частным обобщениям, человек теряет высшую интеллектуальную способность к осознанию своей жизни и работы со стороны. Ту художническую способность узнавания и интеллектуального переживания мира, которая одна только выводит вещи из механической пустоты не осознавшего себя существования. <…> Умственная работа подлежит осознанию, как всякая другая (1930)[1003].
Запись, не опубликованная при жизни:
Мне дороги не вещи, а концепции вещей, процессы осознания (вот почему для меня самый важный писатель — Пруст). Все неосознанное для меня бессмысленно. Бессмысленно наслаждаться стихами, не понимая, чем и почему они хороши. <…> Отсюда прямой ход: от вещи к мысли, от мысли к слову <…> (1930)[1004].
Самосознание для Гинзбург — наблюдение над процессом сознания, сохраняющее анонимность субъекта. Именно такое письмо, по ее мнению, наиболее актуально для современной литературы. Изображение душевной жизни героя в романе XIX века воспринимается как условность, «достоевщина» неприемлема. Мемуары, в ее представлениях, умерщвляют переживание времени.