История и повествование - Геннадий Обатнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При склонности к «внешним» наблюдениям, о которой говорится в приведенной в самом начале статьи цитате, свою роль могло сыграть и то, что имманентный анализ учителей, постулировавший точность гуманитарной науки, оставлял без внимания философию как неприменимое абстрактное знание. Возможно, младоформалисты интересовались марксизмом и социологией в том числе как более общим, философско-политическим взглядом на историю литературы[966]. В 1930 году Гинзбург замечает, как непохож ее нынешний круг чтения на прежний, формалистский (запись, не опубликованная при жизни):
В Петергофе на столе <…> у меня сейчас знаменательный состав книг: <…> Шпет «Эстетические фрагменты» I, II, III; Шпет «Внутренняя форма слова»; Волошинов «Марксизм и философия языка» <…>; Плеханов «Очерки по истории общественной мысли» <…>
В высокую пору моей формалистической юности я читала бы другие книги или совсем по-другому читала те же самые.
Тогда мы <…> не интересовались ни марксизмом, ни политикой, ни даже смыслом слов[967].
Увлечение социологией, перенятое в том числе непосредственно от учителей, развивалось в полемике с ними: литература включалась в широкий политический контекст и в контекст исторических обобщений. В то же время, особенно для Гинзбург, важна была биография, так ярко и основательно разработанная в книгах Эйхенбаума о Толстом и представленная в повести Шкловского о Матвее Комарове[968]. Как следует из приведенной выше цитаты об исторических навыках поколения рубежа 1920–1930-х, Гинзбург видит в индивидуальном и экзистенциальном именно историческое и современное, блокируя личное и находя даже в «интимном сознании» эпохальное и общественное. Социологизация и историзация индивидуального — следствие взаимодействия Гинзбург с марксизмом, который не был для нее отвлеченной теорией, эти идеи принадлежали и истории, и биографии, формируя авторскую позицию. Хотя разгром формализма в ГИИ И вынуждал искать пересечений с марксизмом из практических соображений — заработка и трудоустройства, восприятие марксизма нельзя свести к схеме компромиссов разной степени. Это был выбор и самоопределение на пересечении биографии, профессии, социальной адаптации и истории. Каждый, в том числе и старшие формалисты, искал собственное решение[969]. Гинзбург начинала одновременно как филолог и литературный критик, но одна из ее первых попыток попробовать себя в жанре автобиографического эссе — статья о Прусте, писавшаяся в 1930 году, — не принесла успеха:
Она (статья о Прусте. — С.С.) очевидно провалилась <…>. Между тем, у меня нет другой работы, на которую было бы потрачено столько труда, воли и личной заинтересованности. Ошибка и провал этой работы в том, что она не историческая, не критическая, не злободневная никакая; она ни на что не ориентирована вовне; значение ее для меня в том, что она чрезвычайно плотно ориентирована вовнутрь меня; ориентирована на мои совершенно специальные, писательские (хотя я и не писатель) соображения о том, как надо сейчас писать роман, вообще на нечленораздельные для посторонних вещи[970].
В 1932 году, после выхода «Агентства Пинкертона», неудачной попытки начать карьеру детского писателя, Гинзбург размышляет о соблюдении собственного интереса в ситуации социального заказа, подавляющего индивидуальный замысел:
«Неясно, что будет с нашей литературой впредь. Но последний ее период был отмечен вопросом: как сочетать социальный заказ с личным опытом и интересом? <…>
Выбор темы в наши дни — одна из труднейших проблем литературного дела. Наибольшим распространением пользуются два способа.
1. Исходя из социального заказа, писатель из наличных тем выбирает самую стопроцентную. Этот способ порочен, потому что тема не работает без зарядки авторским импульсом. Так получаются вещи идеологически выдержанные и скучные.
2. Писатель выбирает тему по принципу смежности и с авторским импульсом и с социальным заказом. Способ этот порочен, потому что в произведении начинается чересполосица. Одна полоса — под социальный заказ, и она выглядит уныло. Другая полоса — под внутренний опыт писателя, и она выглядит испуганно. <…> Так получаются вещи идеологически невыдержанные и скучные.
<…> Дерзости дозволены большим людям. <…> Обыкновенный человек должен <…> начать с темы и выбрать тему, которая поможет ему обойтись без лжи, халтуры и скуки. <…>
Идеология должна сразу быть в теме, двигаться с темой вместе; идеология должна обладать сюжетообразующей силой. Отсюда исторические романы и удачные книги для детей старшего возраста. <…>
Выбирайте тему достаточно близкую для того, чтобы можно было писать, и достаточно далекую для того, чтобы можно было печатать.
Пожалуй, я буду присматривать тему — чтобы без лжи, без халтуры, без скуки. Но никогда я не соблазнюсь жанром авантюристов — годными для печати травести главного внутреннего опыта»[971].
Понять с достаточной определенностью, насколько осуществились эти планы и как Гинзбург строила для себя сложившуюся ситуацию, невозможно, не имея доступа к оригиналу этой записи и в целом к тетрадям, переработанным в «Записные книжки» в 1960–1980-е годы. Перед нами поздняя версия заметки 1932 года, отсутствующая в заметках об этом годе из «О старом и новом» (1982)[972]. Публикация в «Неве» в самом начале 1987 года и книга «Литература в поисках реальности» уже включают в себя беседу об «Агентстве Пинкертона» с Н. Олейниковым[973]. Окончательный вариант опубликован в «Человеке за письменным столом» (1989): добавлены размышление о превратностях жанра в рамках социального заказа и приведенная выше запись о том, как сам автор решает для себя эту ситуацию[974]. Неизвестно, была ли изменена первоначальная запись в тетради, и если да, то насколько. Неизвестно, в контексте каких размышлений и наблюдений был написан этот фрагмент. Но, конечно, мы можем судить о литературной биографии Гинзбург в ее собственной версии позднесоветского периода. Ретроспективно момент профессионального и экзистенциального выбора решается как отказ от личного («главного внутреннего опыта») в репрессивном социуме, переживающем радикальные исторические перемены. Пруст и Маркс не названы, но для поклонницы «В поисках утраченного времени», спорящей с учителями об имманентном и социологическом методе в разгар насаждения марксизма, велика вероятность того, что личное и социальное будут связаны в том числе и с этими авторами.
Гинзбург строит свою работу на внешних общих темах, избегая автобиографичности. «Брезгливость по отношению к самопоглощенности», «неумение и нежелание выдумывать» привели к специфическим историческим наблюдениям, которые автор «Записных книжек» вела на протяжении многих десятилетий. В 1934 году она вновь настаивает на необходимости социологизации и историзации индивидуальности (запись, не опубликованная при жизни):
Вопрос в том, можно ли марксизмом или от марксизма идя доходить до небольших по объему конкретностей. От рассмотрения огромных массовых движений до все умельчающихся групповых формаций; и вплоть до отдельного человека. Чистый историк, особенно историк-экономист, может до времени обходиться большими числами. А мне сейчас нужен подход, который годился бы для понимания исторического процесса и для понимания судьбы отдельного человека, как человека социального[975].
Писательский и исследовательский проект Гинзбург как «новое понимание действительности» с помощью «непрерывно возобновляемой в писательском опыте соизмеримости слов и реалий»[976] подразумевает развитие формально-социологического метода. В своих работах середины 1930-х, исходящих из критики как вульгарного марксизма, так и социологизации «собственно» литературы, Гинзбург скептически высказывается о необдуманном переходе от символистской эстетики к наивно-социологическому бытописательству. Роман Гамсуна «Август», в котором автор отказывается от имманентного «чистого» искусства в пользу социального реализма, она высоко оценила как мастерский литературный текст, который тем не менее оказался не более чем непродуманным примитивным высказыванием — «методологической удачей и в то же время провалом»[977]. Судя по «Записным книжкам», путь Пастернака как открытость к современной истории представляется ей более состоятельным, чем критическая пассеистская позиция Мандельштама. В целом же символистский опыт, так тесно связанный с основами раннеформалистской теории и только что представленный в мемуарах и дневниках Блока, Белого, Пяста, Чулкова или беллетристических версиях («Символисты» О. Форш), оказывается значимым, но второстепенным контекстом для построения своей версии социальной истории литературы и неорационалистической эссеистики. Вслед за историческими разысканиями учителей и двумя наиболее удачными книгами по социологии русской литературы начала XIX века — «Социологией творчества Пушкина» Д. Благого и «Капитализмом и русской литературой» Г. Горбачева[978] — Гинзбург продолжает исследование «поэзии мысли», начатое в статье о Веневитинове, особенно внимательно разбирая социальную функцию языка и содержащийся в ее конкретике потенциал исторических обобщений. В статье «Поздняя лирика Пушкина» (1936) она пишет: