История и повествование - Геннадий Обатнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Станислав Савицкий
Марксизм в «Записных книжках» и исследованиях Л. Гинзбург[934]
Л. Гинзбург с 1920-х годов была читательницей, поклонницей и в некотором отношении последовательницей Пруста[935]. В книге «О психологической прозе» эпопея «В поисках утраченного времени» завершает развитие литературы «человеческого документа», прослеживаемое на примерах писем и дневников сентименталистов, романтиков и реалистов, мемуаров Сен-Симона, Руссо и Герцена, а также романов Л. Толстого. Между тем в этой книге речь идет не о том, как литература Нового времени во всем многообразии ее второстепенных жанров свидетельствует о душевной жизни человека и начинает влиять на нее. Гинзбург выбирает авторов, пишущих об историческом поведении с точки зрения культурной антропологии и социальной психологии: соотношениях самооценки и социального поступка, моделях построения личности и историческом характере, который портретирует эпоху. В этом контексте уместно упоминается статья Маркса «Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта» и, в частности, сделанное в ней наблюдение над символикой революционного языка, строящейся на исторической стилизации[936].
Для интересов Гинзбург расстояние между Прустом и Марксом не так уж велико — социальное наблюдение одинаково важно обоим авторам. Ее прочтение Пруста и Маркса было специфичным и потому, что в их текстах на протяжении многих лет она видела пересечение биографии, профессии, социальной адаптации и истории. Интерес Гинзбург к социально-психологической антропологии закономерно сочетается с ее прустианством, но, в отличие от отчетливого авторского присутствия в эпопее, тексты ленинградской эссеистки никогда не показывают автора. Малейшие намеки на его персону прячутся за масками исторического повествователя «Записных книжек», «человека за письменным столом» — ученицы революционеров в академической науке, знакомой известных писателей, социального наблюдателя, последовательной в рассуждениях мемуаристки. Вот авторская самооценка, не опубликованная при жизни:
Для человека с настоятельной потребностью в словесном закреплении своих мыслей, с некоторыми способностями к этому закреплению и с явным неумением и нежеланием выдумывать — плодотворнее всего писать свою биографию <…>
Я совершенно лишена этой возможности; отчасти из застенчивости, которую можно было бы преодолеть, если бы это было нужно; отчасти из соображений, которые, вероятно, не нужно преодолевать.
Можно писать о себе прямо: я. Можно писать полукосвенно: подставное лицо. Можно писать совсем косвенно: о других людях и вещах таких, какими я их вижу. Здесь начинается стихия литературного размышления, монологизированного взгляда на мир (Пруст), по-видимому наиболее мне близкая[937] (1928).
Отстраненность автора в эпопее Пруста, о которой пишет Гинзбург, более чем спорна. В эссе же Гинзбург «эмпирический автобиографизм» — совпадение личности пишущего с повествователем/персонажем[938] — невозможен по нескольким причинам. В литературной смеси «Записных книжек» доминирующий автор, «лично автор» теряется в разных версиях текста, и лишь в окончательном наиболее полном варианте («Человек за письменным столом»)[939], вышедшем во время Перестройки, он предстает как жертва и оппонент режима — одна из эмблем критики советского строя горбачевских лет[940]. Социально-психологические наблюдения (Гинзбург. Записные книжки 2002: 40, 46–47), бытовые заметки (48–49), впечатления от спектаклей или фильмов (14, 49–50), размышления о профессиональном самоопределении (34–36) иногда носят личный характер, но автобиографическое «я», даже в тех случаях, когда его можно установить со всей очевидностью, работает на литературную персону — «маски» рассказчика. Авторефлексия Гинзбург бессубъектна в том числе благодаря 20-летней переработке дневников в 1960–1980-е годы, в течение которой авторский голос записей в тетрадях был разложен на несколько авторских амплуа, представляющих разные исторические периоды, разные жанры высказываний и выступающих в разных сочетаниях, — и эта разнородность в принципе свойственна жанру записной книжки. Не стоит также забывать о том, что «Записные книжки» готовились для печати не без оглядки на цензуру, редактор М. И. Дикман была лояльна и осторожна в равной степени. Не прошедший литобработку голос остался в тетрадях, которые хранятся в частном архиве. Сейчас мы имеем возможность общения с собственно автором «Записных книжек» в первую очередь благодаря выдержкам из этих тетрадей, которые время от времени появляются в печати.
МЛАДОФОРМАЛИЗМ И СОЦИОЛОГИЯАвторефлексивность, переключившая внимание с личности автора на «внешние» механизмы сознания, могла быть выстроена в обдумывании и переживании марксистской социологии, вошедшей в обиход историков литературы с середины 1920-х годов. На фоне общего влияния социальных наук на исследования литературы[941] социология, которой была чужда прустианская субъективность, предоставляла возможность полемики с формальным методом. Имманентный анализ критиковали авторы бахтинского круга[942] или Б. Энгельгардт, описавший исходные теоретические основания и методологические границы формализма в своей книге «Формальный метод в истории литературы»[943]. Ученики формалистов — Б. Бухштаб, Л. Гинзбург, В. Гофман, Г. Гуковский, Н. Степанов и др. — следили за этой полемикой, сталкиваясь с интенсивным внедрением марксизма в гуманитарные науки в Институте истории искусств. Они наверняка присутствовали на диспуте «Марксизм и формальный метод» в марте 1927 года, которому предшествовало и после которого возобновилось обсуждение этой проблематики не только на страницах столичной периодики, но также в провинциальных и маргинальных изданиях[944].
Между тем их учителя с середины 1920-х годов ищут развития формального метода в социологии и истории. В выступлениях на диспуте они мотивируют это по-разному: Томашевский — необходимостью исследования природы жанра; Шкловский — переходом к тематике и проблематике «переживания вещи в искусстве»; Эйхенбаум — потребностью в изучении «литературного труда». Социологизированность их позиции была подчеркнута в отчете о дискуссии, опубликованной «Новым ЛЕФом» (№ 4, 1927: 45–46). Ю. Тынянов пишет статью «Вопрос о литературной эволюции» («На литературном посту», 1927, 10), пытаясь в рамках теоретического системного подхода установить соотношение «историзма» и «лингвистического модернизма», как это сформулировали авторы комментариев к академическому изданию его исследований (ПИЛК 522). В своих филологических статьях он менее всего причастен к социологизации имманентного метода. Тем не менее в «Записных книжках» есть запись, датированная 1927 годом:
Ю.Н. [Тынянов] говорил как-то со мной о необходимости социологии литературы (он ведь не боится слов), но только могут ее написать не те, кто ее пишут. <…> Надо собраться с силами и задуматься над азами еще не проторенной дороги[945].
Эта запись следует за фрагментом, озаглавленным «Литературная социология», в котором автор и И. Тронский обсуждают перспективы социологии литературы на фоне исканий Шкловского, Эйхенбаума и Тынянова:
На днях разговор с Иос. М. Тронским, который как-то окончательно утвердил мои мысли последнего времени: нужна литературная социология. Два года тому назад Шкловский объявил публично: «Разве я возражаю против социологического метода? Ничуть. Но пусть это будет хорошо».
Нужно, чтобы это создавалось на специфических основаниях, которые могут быть привнесены специалистами — историками литературы с учетом социальной специфичности писательского быта. Условия профессионального литературного быта могут перестроить исходную социальную данность писателя. В свою очередь эта первоначальная закваска может вступать с ними во взаимодействие. <…>
Борис Михайлович (Эйхенбаум) затеял книгу о писательском быте. Это как раз то, что он сейчас может и должен сделать.
Да, разумеется «имманентность литературной эволюции» дала трещину, и разумеется, много точек, в которых «формалисты» могли бы дружески пересечься с социологами литературы[946].
В эти же годы Эйхенбаум, опубликовавший почти одновременно с Тыняновым в том же журнале статью «Литература и литературный быт» («На литературном посту» 1927, 9), ведет два семинара, посвященные проблемам литературного поведения, и пишет «Мой временник». Одним из результатов исследований в рамках семинара стала книга М. Аронсона и С. Рейсера «Литературные кружки и салоны»[947]. Под редакцией Шкловского в Москве готовится книга об А. Смирдине «Словесность и коммерция». В 1928 году, к столетию Л. Толстого, важному событию для пропаганды и идеологии, «Новый ЛЕФ» публикует «формально-социологическое исследование» Шкловского, посвященное искажениям и функциям исторических фактов в «Войне и мире». Брик резюмирует эту работу следующим образом: