Люсьен Левен (Красное и белое) - Фредерик Стендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Потише, ведь не одному Левену народ сказал: «Ты подлец»… Он сказал нам обоим: «Вы подлецы». И Кофф призадумался над этими словами применительно к самому себе.
В эту минуту Люсьен довольно громко вздохнул.
«Вот он страдает от собственной глупости: ему хочется соединить выгоды от службы в министерстве с утонченной щепетильностью благородного человека. Что может быть нелепее? Эх, друг мой, вместе с расшитым золотом мундиром надо напялить на себя и шкуру, не чувствительную к оскорблениям… Впрочем, в его оправдание можно сказать, что, пожалуй, ни один из этих мошенников, министерских чиновников, от этого не страдает. Это делает ему честь… Другие, выпрашивая себе место, знают отлично, какие им придется выполнять поручения… Хорошо было бы, если бы он собственными силами нашел средство исцеления… Гордость и радость находки ослабили бы боль, которую ему причиняет чужой совет, острым ножом вонзающийся в его сердце… Но он богат… он избалован всеми удовольствиями, какие ему доставляет его прекрасное положение… Никогда он без посторонней помощи не найдет лекарства, если только вообще существует такое лекарство. Ибо черт меня побери, если я до конца разбираюсь в его положении… а ведь в этом вся штука… Этот болван-министр обращается с ним изумительно вежливо: быть может, у министра есть дочь, законная или внебрачная, которую он собирается навязать ему на шею… А может быть, Люсьен честолюбив… стремится к префектуре, к орденам… мечтает о красной ленточке в петлице новенького фрака… о том, как он будет прогуливаться, важно ступая по усаженному липами бульвару провинциального городка!»
— Ах, боже мой! — прошептал Люсьен.
«Он на пути к общественному презрению… как я в первые дни моего заключения в Сент-Пелажи, когда я думал, что мои соседи по лавочке могут счесть меня злостным банкротом».
Воспоминание об этом сильном горе было до того болезненно, что заставило Коффа заговорить.
— Мы будем в городе не раньше одиннадцати часов; где вы хотите остановиться: в гостинице или у префекта?
— Если он еще не лег, попытаемся у префекта.
Люсьен настолько пал духом, что стал размышлять вслух в присутствии Коффа; он до конца испил чашу стыда, так как открыто расплакался, и теперь промолвил:
— Трудно оказаться в более неприятном положении, чем я теперь. Бросим же последний якорь спасения, который остается несчастному: исполним наш долг.
— Вы правы, — спокойно сказал Кофф. — Когда испытываешь крайнее горе, в особенности когда испытываешь худшее горе из всех, а именно вызванное презрением к самому себе, единственный выход действительно заключается в том, чтобы исполнить свой долг и работать: «Experto crede Roberto» [35]. Мой жизненный путь не был усеян розами. Если хотите послушаться меня, пропустите все мимо ушей и постарайтесь забыть обиду, нанесенную вам в Блуа. Это далеко еще не последняя степень несчастья: вы не презираете самого себя. Самый строгий судья не мог бы найти в ваших действиях ничего, кроме неосторожности: вы судили о жизни министерского чиновника на основании того, что видели в Париже, где он пользуется монополией на все удовольствия, какие может дать общество. Только в провинции министерский чиновник сталкивается лицом к лицу с презрением, которое к нему питает большинство французов. Вы недостаточно толстокожи, чтобы не чувствовать общественного презрения. Но с этим свыкаешься, надо только отложить в сторону тщеславие. Взгляните на господина де N. На примере этого знаменитого человека можно даже убедиться, что, когда презрение становится общим местом, его выказывают лишь одни глупцы, а глупцы, между нами, доводят до абсурда все, даже презрение.
— Странное вы мне преподносите утешение, — довольно грубо заметил Люсьен.
— Мне кажется, оно единственное, для вас приемлемое. Когда берешь на себя неблагодарную задачу утешать человека мужественного, надо прежде всего говорить правду. Я — жестокий с виду хирург, я ввожу зонд в глубину раны, но я могу ее исцелить.
Помните, как кардинал де Рец, отважнейший человек, едва ли не храбрейший из французов, человек, которого можно смело сравнить с героями древности, однажды в нетерпении дал пинок конюху, совершившему какую-то отчаянную глупость, и как его здорово отдубасил палкой этот конюх, оказавшийся значительно сильнее его?
Что ж, это обиднее, чем когда вас забрасывает грязью чернь, принимающая вас за сочинителя гнусного памфлета, который вы везете в Нормандию. Здраво рассуждая, грязью закидали не вас, а вызывающе наглого фата де Торпе.
Будь вы англичанин, этот случай не произвел бы на вас почти никакого впечатления. Лорду Веллингтону пришлось три-четыре раза пережить нечто подобное.
— Ах, англичане отнюдь не судьи в вопросах чести, не то что мы, французы. Английский рабочий — только машина, наш же, хотя и хуже выделывает булавочную головку, нередко настоящий философ, и сносить его презрение ужасно тяжело.
Люсьен некоторое время еще продолжал говорить со всей слабостью человека, доведенного до крайней степени несчастья. Кофф взял его за руку, и Люсьен заплакал вторично.
— А этот улан, который меня узнал, после чего раздались крики: «Долой Левена!»
— Этот солдат назвал жителям Блуа имя автора гнусного памфлета, де Торпе.
— Но как выбраться из грязи, в которую я погрузился в смысле нравственном и в смысле физическом? — с крайней горечью воскликнул Люсьен. — Еще ребенком, — продолжал он после короткой паузы, — я делал все, что в моих силах, чтобы быть полезным и достойным уважения. В течение трех лет я работал до десяти часов в день, чтобы поступить в Политехническую школу. Вы были приняты четвертым по порядку, а я седьмым. В школе — работа свыше всякой меры, невозможность развлечься. Возмущенные гнусным поведением правительства, мы выходили на улицу.
— Ошибка в расчете, ошибка, особенно смешная у изучающих геометрию. Нас было двести пятьдесят юнцов, правительство же выставило против нас двенадцать тысяч крестьян, неспособных к малейшему рассуждению, которых пылкая кровь, закипающая у всех французов при виде опасности, превращает в отличных солдат. Мы допустили ту же ошибку, какую совершили в 1825 году несчастные русские аристократы.
Молчаливый Кофф болтал, желая развлечь Люсьена, но вдруг заметил, что Люсьен уже не слушает его.
— Возмущенный своей праздностью и недостаточно почетным положением, я поступил на военную службу, затем по особым соображениям бросил ее. Но рано или поздно я все равно бросил бы ее, чтобы не быть вынужденным рубить саблей рабочих. Неужели вы хотели бы, чтобы я оказался одним из героев Трансноненской улицы? Это простительно солдату, который видит в обитателях этой улицы русского, защищающего батарею; но мне, офицеру, который понимает все?
— Ну что ж, это значительно хуже, чем когда вас в Блуа забрасывают грязью люди, которых префект, господин де Нонтур, обманул самым возмутительным образом год назад во время частичных выборов. Вы вспоминаете, что он расставил на мосту через Луару жандармов, которые требовали паспорта у жителей предместья, явившихся в город на выборы, и так как паспортов ни у кого из них при себе не было, их не пропустили через мост. Согласитесь, что эти люди, найдя случай отомстить господину де Нонтуру в вашем лице, поступили правильно.
— Таким образом, ремесло солдата приводит к участию в событиях вроде тех, что произошло на Трансноненской улице. Должен ли несчастный офицер, служивший в полку в ожидании войны, подавать в отставку под пулями мятежников?
— Нет, черт возьми, и вы хорошо поступили, уйдя из армии.
— Теперь я на гражданской службе. Вы знаете, что я добросовестно работаю с девяти часов утра до четырех. Я разрешаю не меньше двадцати дел, притом нередко весьма важных. Если за обедом я вспоминаю, что упустил что-нибудь срочное, то, вместо того чтобы посидеть с матерью у камина, я возвращаюсь в министерство, где меня проклинает дежурный чиновник, не ожидавший меня в такой час.
Чтобы не доставить огорчений отцу, а также немного из боязни вступить с ним в спор, я позволил втянуть себя в это отвратительное предприятие. И вот я занят опорочиванием честного человека, господина Меробера, всеми средствами, какими располагает правительство; я весь забрызган грязью, и мне кричат, что лицо мое не чище, чем душа! Ах!
И Люсьен весь сжался, упираясь ногами в стенку кареты.
— Кем же мне стать? Проедать состояние, нажитое отцом, ничего не делать, быть ни к чему не пригодным? Дожить так до старости, презирая самого себя и воеклицая: «Как я счастлив, что имел отца, который был достойнее меня!» Что делать? За что взяться?
— Когда имеешь несчастье жить под властью правительства мошенников и, на мой взгляд, еще большее несчастье — рассуждать справедливо и не закрывать глаз на истину, нельзя не прийти к заключению, что при таком правительстве, как наше, мошенническом по существу, превосходящем в этом отношении Бурбонов и Наполеона, — ибо оно постоянно изменяет своей присяге, — единственными независимыми профессиями являются земледелие и торговля. Но я сказал себе: занятие земледелием заставит меня жить в деревне, в пятидесяти лье от Парижа, среди наших крестьян, еще грубых животных. Я предпочел торговлю. Правда, занимаясь торговлей, приходится мириться с некоторыми гнусными обычаями, ужасающими нас полным отсутствием самого элементарного благородства, обычаями, порожденными варварством семнадцатого столетия и находящими в наше время поддержку в лице пожилых людей, унылых скупцов, которые являются настоящим бичом торговли. Эти обычаи напоминают жестокости средневековья, которые в свое время жестокостями не были, а стали таковыми лишь благодаря прогрессу человечества. Во всяком случае, эти гнусные обычаи, даже если бы в конце концов их признали чем-то естественным, лучше, чем убийства мирных горожан на Трансноненской улице, и уж подавно лучше такой мерзости, как оправдание этих убийств в памфлетах, которые мы распространяем.