Вознесение (сборник) - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Люблю, – сказала она.
И не было сил ответить.
Ночью, обнимая ее, просыпаясь в радостном изумлении, видел, как легли на голубую печь лунные тени шиповника, как теплится малиновый лучик лампадки. Слышал, как дышит во сне тетя Поля, как неутомимо трещит за печкой сверчок.
И потом, много лет спустя, нашел на столе ее неоконченный дневник, где она описывала этот «День творенья». И лисицу, и клеверный стог, и ведро, полное звезд, и одинокий вещий автобус. И в конце описания был сочиненный ею стих, начертанный круглым, трогательным, почти еще школьным почерком.
Мы с тобой не венчаны,
Мы в избе бревенчатой.
Наши гости званые —
Шубы, шапки рваные.
Наши люстры – звездами,
Стеклами морозными.
Мы с тобою встречные,
Мы сверчки запечные.
…Полковник Пушков сидел у гаснущей коптилки в разоренном чеченском доме под надзором неусыпных охранников. Вспоминал счастливое время, с которым навеки прощался.
Среди ночи зашелестел мотор, захрустела дорога, брызнул свет фар. В сарае появился маленький рыжебородый чеченец, радостный, возбужденный.
– Не замерзли, Виктор Федорович?.. Немного задержался…
– Мне нужно вернуться в расположение части. Могут хватиться, – сказал Пушков.
– Утром вернетесь. Кто ночью хватится?
– Почему не сейчас?
– Командующий велел вас доставить в штаб.
– Для чего?.. Разве вы не пустили разведгруппу?..
– Пустили.
– Она не прошла?
– Прошла нормально. Без единого выстрела. Маршрут отличный, Виктор Федорович.
– Тогда по договору вторая половина за вами.
– Мы договор не нарушаем. Кавказские люди слово держат. Вторая половина со мной…
Он сделал знак маячившим за его спиной охранникам, и те внесли в тусклый свет сарая, поставили на землю вторую спортивную сумку, почти неотличимую от первой, с тугими, раздувшимися боками. Пушков расстегнул «молнию», сумка была набита пачками долларов, оклеенных крест-накрест банковскими бумажными лентами.
– Тогда мы квиты, – сказал Пушков, не став пересчитывать деньги. – Забираю и ухожу. Какие проблемы?
– Проблем нет, Виктор Федорович. Просто командующий хочет вас видеть.
– Поеду к нему с деньгами?
– Зачем? Здесь у художника оставьте. Вернетесь и заберете. Мы не разбойники. Мы борцы за веру и родину. Ценим помощь друзей. К утру вернетесь.
Пушкова не удивило это требование. Войну не просчитать. Казалось бы, просчитанная, текущая по выверенному, промеренному руслу, она вдруг неожиданно отделяла от себя рукав, текла двумя параллельными руслами. Первое могло обмелеть и исчезнуть, и тогда главный поток событий катился по новой протоке, которой не было на картах и в планах, не существовало в замыслах генералов. Война протачивала себе новый, более удобный путь, отмеченный тысячами случайностей – подвигами и предательствами, глупостью командиров или мудростью и удачливостью солдат. Операция, как часть войны, спланированная Пушковым, казалась рекой, где каждый поворот или омут был измерен и изучен. Но вот от этой реки отделилась протока – гибель сына, и теперь война здесь текла двумя темными руслами, и он плыл по обоим, пересаживаясь из ладьи в ладью. Был сосредоточенным прозорливым разведчиком и горюющим, ослепленным отцом.
Выслушав вежливое, непреклонное требование рыжеватого чеченца, он понимал, что сопротивляться бессмысленно. Операция, текущая двумя отдельными руслами, выделяет из себя третье, еще неизвестное. К своему завершению она приблизится разветвленной дельтой, вливаясь в безбрежное море войны.
– Поехали, – сказал Пушков. – Зовите художника.
Появился Зия. При свете коптилки казался тонким, прозрачным, лишенным плоти. Шел, почти не касаясь земли, словно победил гравитацию.
– Дорогой Зия, положи эти сумки куда-нибудь в уголок. Утром я их заберу.
Художник кивнул, и Пушкову снова почудилось, что из углов сарая глянули на него кроткими лицами овцы, коровы, лошади и таинственный петух, наклонив алый зубчатый гребень.
На джипе, стиснутый телами охранников, Пушков продвигался в глубь ночного города, занятого чеченцами. Чаще возникали посты. В лобовое стекло светили фонарики. В двери утыкались стволы автоматов. Попадались встречные, с приглушенными габаритами автомобили. Грузовик протянул пушку. Сумрачной, едва различимой колонной прошел боевой отряд. В кварталах ощущалось движение, перемещались люди и техника. Они подкатили к двухэтажному дому, темному и глухому с фасада и освещенному кострами со стороны двора. Там было людно. Тесно стояли дорогие автомобили. Пулеметчики, опоясанные лентами, пропустили их машину. Пушков понял, что это штаб. Оживление, в нем царящее, говорило о том, что его спешно покидают. Из подъезда выносили ящики, грузили в багажники автомобилей. В костры сыпали ворохи бумаг, и они жарко вспыхивали, освещая руки сжигавших документы штабистов. Какой-то телерепортер двигался вокруг костров, снимая огненные вихри и автоматчиков, грузивших в багажники железные ящики.
– Сразу пройдем к командующему. Он ждет, – сказал провожатый. Они поднялись на второй этаж, шагнули мимо охранника в обитую кожей дверь, и Пушков, оказавшись в теплой, натопленной комнате, увидел Шамиля Басаева.
Сначала Пушков увидел глаза, черные, выпуклые, с фиолетовым отливом, излучавшие пучки угрюмой темной энергии. Потом – большой, переходящий в лысину лоб и бугристый бледный череп, в испарине, словно под костяным куполом шла жаркая непрерывная реакция, питавшая работу фиолетовых глаз. Затем – борода, аккуратно подстриженная, густая, сочно и обильно снабжаемая витаминами сильного здорового тела. В бороде – малиновые яркие губы, неровные, скошенные, словно их искривило презрение к миру, чью тайну он постоянно отгадывал и не сумел разгадать. И наконец – руки, маленькие, крепкие, поросшие волосками, сжимавшие не автомат или ручную гранату, а перламутровую авторучку с золотым пером. Он держал это перо над бумагой, когда вошел Пушков, и их глаза встретились.Пушков испытал жаркое давление в груди, словно туда, в сердце, хлынула вся его ненавидящая кровь, и он испугался этой мгновенной, выдающей его неприязни. Басаев, его главный враг и соперник, являвшийся бессонными ночами и в ночных кошмарах, знакомый по радиоперехватам и почерку боевых операций, изученный по агентурным разработкам и донесениям, воспроизведенный на множестве фотографий и видеокассет, вдохновитель и стратег обороны несдающегося города, воплощение вековечной, неукротимой стихии, витающей в кавказских ущельях, яростной, враждебной и злой, воспроизводимой в каждом поколении чеченцев, той энергии, что пылает сейчас в его фиолетовых чернильных глазах, вырвалась на равнины России, унесла множество русских жизней, убила его сына, – Шамиль Басаев был перед ним. Пушков видел темные волоски на его пальцах, огонек на драгоценном пере, дрожание нижней губы, которой тот пытался захватить завиток бороды, чернильно-золотое, фиолетовое дрожание яростных немигающих глаз.
Можно было кинуться к нему и ребром ладони под бороду перебить горло, чтобы тот с клекотом отвалился на спинку стула и из лопнувших глаз, как из раздавленной каракатицы, вытекла фиолетовая жижа. Можно было схватить короткоствольный автомат, прислоненный к столу, и ударить в упор, перерезая грудь под меховой безрукавкой, вырывая из нее клочки красной брызжущей плоти. Можно было сдернуть со стены кривой, в серебряных ножнах, кинжал, длинным скачком достичь стола и взмахом брадобрея рассечь сонную артерию, пробираясь сквозь сосуды и жилы к хрустящим позвонкам.
Все это прошумело в его разбухшем сердце, и он страшным усилием погасил в себе безумную вспышку. Вернул себе личину равнодушного, тупого ожидания.
Басаев смотрел на вошедшего русского, кому он должен был доверить жизни тысяч бойцов, успех похода, свою собственную жизнь и судьбу, и старался найти в нем признаки вероломства. Что-то ему не понравилось в русском – промелькнувший на лице в первую секунду сгусток чувств, в котором, как в комке пластилина, слиплось и перемешалось множество цветных вкраплений, которые невозможно разъять, расчленить на первоначальные составляющие. Волнение, похожее на ненависть, Басаев объяснил как страх несмелого человека, оказавшегося вдруг перед могучим врагом. Растерянность могла быть боязнью утраты денег, которые тот получал за предательство. Личина равнодушия и терпения, которую русский вернул на свое содрогнувшееся лицо, была маской хитреца, не желавшего раздражать своего делового партнера. В целом стоящий перед ним человек в поношенном, не со своего плеча пальто, в потертой кожаной кепке был похож на многих других разложившихся офицеров когда-то великой армии. Промотав свое величие в пьянках, дурных реформах, торговле военным имуществом, наводненная продажными и чванливыми генералами, нелепая и неуклюжая, как луноход, она косолапо и тупо двигалась по цветущим полям и селениям, оставляла за собой кратеры взорванных городов, пепел сожженных садов. Басаев презирал стоящего перед ним русского и одновременно нуждался в нем. Подобные этому саперу предатели были для Басаева таким же эффективным оружием, как гранатометы и управляемые по радио фугасы, – громили армию врага.