Кавказская война. - Ростислав Фадеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши кровные интересы искреннее и живучее, а потому и могущественнее личных интересов, противопоставляемых им; на пути нашем не стоит ничего живого, нам не предстоит никакой борьбы жизни с жизнью; все одаренное будущностью в этом свете может быть с нами, или нейтрально к нам. Против нас выдвигаются лишь страсти и интересы, предводимые эгоизмом, политической интригой, отрицанием человеческого права или грубейшим материальным насилием. Нам может предстоять великая борьба, но никакой верный и верующий в себя народ, тем более восьмидесятимиллионный, не поколеблется, когда придет время выйти на эти темные полчища.
До сих пор у нас есть люди, полагающие, что слишком большое государственное могущество влечет за собой как прямое последствие правительственную централизацию с характером военной дисциплины, что могущество противоречит свободе и развитию и потому его должно опасаться. Но в этом замечании кроются, очевидно, два недоразумения: одно в определении значения слова «слишком большое могущество», другое — в смешении времен и эпох. Слишком большое могущество то, которое обременяет себя ненужным, из славолюбия, если б относительно оно даже и не было велико. Слово это неприменимо к великой державе, стремящейся осуществить свои исторические влечения, такие влечения, в которых оно находит законное удовлетворение своим потребностям и внутренним, и внешним. Осуществление этих целей может сделать могущество державы громадным, но не сделает его слишком великим, не скажется противодействием внутреннему развитию, потому что из него никогда не возникнет избытка силы, не находящей себе употребления: сила будет только соответствовать ноше. Деспотизм действительно оказывался всегда основным характером государств завоевательных, от Римской империи до первой Французской, но потому именно, что они были завоевательные, потому что они насильно налагали иго на чуждые народы. Пьемонт[114] же нисколько не стал деспотическим оттого, что привлек к себе Италию. Нет причины, чтоб однородное с этим историческое явление, хотя в гораздо более обширной рамке, привело к противоположным последствиям. Работа самой жизни, когда люди не насилуют ее, а только содействуют ей, не может разрешиться ничем, кроме как жизнью, еще более могучей, потому что она становится боле разнообразной. Никакой уважающий себя человек не захочет для своего отечества даже всемирного владычества, если оно должно быть сопряжено с потерей или застоем хотя бы малейшего из его личных человеческих прав. Отечество существует только для гражданина. Но об этом нет и вопроса; Россия может стать путеводительницей своих родичей только в той мере, в какой она сама явится способной к полному человеческому развитию, только просвещенная, прогрессивная и свободная Россия может стать средоточием славянского и православного мира. Россия, в которой мы родились, не закончившая еще своего воспитательного периода, могла манить к себе болгар, искавших в ней убежища от грабежа, от выкупа за голову, но она не могла манить образованных и граждански обеспеченных родичей. Теперь же в нашем будущем сомневаться нечего. Прогрессивный ход русской истории очевиден, а с 1855 года быстрота его бросается в глаза. Мы единственный современный народ, не сомневающийся в своей верховной власти. Систематическая реакция в современной русской истории немыслима, а временные задержки и даже минутные возвратные шаги, по поводу хотя бы первостепенных вопросов, тянутся цепью через жизнь всякого народа, даже американского. Равномерный ход истории от того не останавливается. Когда пароход несется на полных парах, экипаж не отстанет, прогуливаясь от носа к корме; в то время, когда он сделает пятьдесят попятных шагов, разбежавшееся судно умчит его на сто сажень вперед.
Никакой сильный народ не дозволит без сопротивления, чтобы в сфере его действия, а тем более на его границах, происходили события, последствия которых могут оказаться ему неблагоприятными. Но кроме этого побуждения к деятельности, общего всем великим державам, каждая из них руководствуется при вмешательстве в чужие дела побуждениями самобытными, совсем отличного характера, которые поэтому никак не могут быть подведены под одинаковое освящение справедливости и нравственности. Эгоизм масс везде кончает признанием справедливости всего, что ему кажется полезным. Но справедливость все-таки не остается пустым словом, даже в международных отношениях. Политическому обществу, как и отдельному лицу, трудно выдерживать искусственно принятую на себя роль, придавать напускным или эгоистическим чувствам жизненность и могущество чувств сердечных. Напротив того, народ, глубоко убежденный в своем праве, обладает энергией и настойчивостью, против которых нелегко устоять без подавляющего превосходства в силах. Могущественная держава, стремящаяся к осуществлению своих исторических видов, твердо ею сознанных, в силу одного этого сознания уже наполовину обеспечена в успехе. Но международные дела не решаются без силы. Для полного успеха нужны три вещи: ясное сознание целей, проникающее общество сверху донизу; твердая воля, выражающаяся не порывом, а настойчивым, безустанным действием в принятом направлении; и военное устройство, соответствующее совокупности материальных и нравственных сил восьмидесятимиллионного народа.
МНЕНИЕ О ВОСТОЧНОМ ВОПРОСЕ[115]
1869 г
Перепечатывая в книге брошюру «Мнение о восточном вопросе», писанную в 1869 году, я не считал нужным переделывать давно сказанное для применения к совершившимся фактам. Хотя в то время нельзя еще было предвидеть размера разыгравшихся потом событий, но направление их и тогда уже не подлежало сомнению. Готовившаяся борьба[116] между Германией и Францией обозначалась уже весьма ясно; вместе с тем нельзя было сомневаться и в том выводе, что исход этой борьбы в ту или другую сторону, решительный для судьбы западной половины нашего материка, не мог повлиять существенно на русские политические вопросы и на отношение к ним Европы; он мог только до некоторой степени затруднить или облегчить их дальнейший ход в будущем. Победа того или другого из противников изменяла не более как одно имя в списке противопоставленных нам сил. В одном случае в списке стояли бы: Франция, Австрия, Англия; в другом — Германия, Австрия, Англия. Победа Франции была бы для нас временно опаснее победы Пруссии. Она подчинила бы французскому влиянию Австрию, не столь прочно, но еще более тесно, чем подчиняет ее теперь влияние немецкое; с тем вместе, победа эта или прямо зажгла бы пожар на нашей западной окраине, или во всяком случае снова поставила бы эту окраину на дыбы, возбудила бы нравственное ее сопротивление русской власти до пароксизма. Победа Германии, более опасная для нас в будущем, заменившая политическое противодействие французов национальным соперничеством самой упорной расы, обхватившей кругом нашу границу, обеспечила нам по крайней мере хотя временный, но довольно продолжительный мир, дала возможность не быть захваченным врасплох; теперь степень нашей безопасности зависит уже от нас самих. Можно утверждать поэтому, что русское правительство, обязанное пещись прежде всего о заботах текущего дня, имело весьма достаточное побуждение благоприятствовать в начале минувшей войны Пруссии, а не Франции; благоразумные люди не могли не думать в этом отношении заодно с правительством. В сущности же, никакой переворот в Европе не мог оказать непосредственного действия на наши внешние вопросы. Тем не менее эти вопросы продолжают стоять над нами постоянной опасностью; они — внешние только временно, потому что грозят при неблагоприятном их разрешении обратиться в вопросы внутренние, перенестись с заграничной стороны наших окраин на русскую их сторону. В этом отношении суждение, основанное на общем политическом состоянии 1873 года, отличалось бы разве немногими чертами от суждения 1869-го. Наш основной и вместе конечный политический вопрос — неразрывная, несомненная и неизбежная внутренняя связь в положении дел и возможном их исходе на двух русских окраинах — западной и южной, связь до такой степени неразрывная, что она переплетает оба эти вопроса в один клубок, что решение судьбы средней, славянской Европы, тяготеющей над нашей западной окраиной, предрешает неотразимо судьбу Балканского полуострова с Черным морем и обратно, — остается непочатым, не только с 1869 года, но с кончины Екатерины II. Он не только может, но наверное будет еще раз, даже еще несколько раз, поставлен на карту. От личного решения правительств зависит только ускорить или замедлить исход, но не отвратить его.
С того времени как Россия обратилась из Московского царства в Русскую империю, выступила из пределов чисто русского племени, порешила многовековой спор с Польшей и вдвинулась в чересполосицу восточного края средней Европы, славянского по населению, немецкого по официальной окраске, западная ее граница стала произвольной и случайной чертой, зависящей от первого крупного политического события. Вся обширная страна, через которую прочерчена дипломатами 1815 года наша западная граница, страна, раскинувшаяся от Баварии до Днепра и от устья Немана (в чисто политическом смысле даже от Финского залива) до Босфора, кроме явного и достаточно уже сознаваемого этнографического сродства, имеет еще тот общий склад, что вся она, во всех своих подразделениях, недовольна своим настоящим положением, не признает искренно своих политических владык, даже давних, и жаждет иного будущего. При таком переходном состоянии все, что происходит в одном углу этой чересполосной страны, не может не отозваться со временем во всяком другом углу; думая о Литве, о балтийском прибрежье или о Черном море, мы не можем не думать одновременно о Богемии и Румынии. Разве не ясно, окончательное решение участи Богемии в чисто немецком смысле повлекло бы за собой решение участи Польши, со всем полупольским краем, вовсе не в смысле русском, даже едва ли в польском, разве на первое время. Какой же смысл представляет для мыслящего человека status quo в такой обстановке. Историческая судьба клонится осязательно к решению вопроса о всей восточной Европе в его целости, т. е. к размежеванию двух великих пород: славянской и немецкой, или к поглощению первой, к такому поглощению, что даже на востоке от нее останутся только клочки, Московское царство Алексея Михайловича. Можно придавать большее или меньшее значение этому всесветному вопросу, смотря по личным взглядам и вкусам, но нельзя не видеть его или отрицать. Вопрос этот не мнение, а неопровержимый факт. Вот что побудило меня высказать свое убеждение в 1869 году. В ту пору «Мнение о восточном вопросе» казалось еще большинству той «чепухой», о которой говорил Лейль. Последняя война открыла глаза многим. В изданиях, встретивших мою брошюру довольно неприязненно, появились с тех пор серьезные труды по этому вопросу, с других точек зрения, но в том же самом смысле. Такие мнения, требующие предварительной оценки разнообразных сторон дела, не проникают массу разом, как бы они ни были верны; но они охватывают постепенно мыслящие умы и тем самым обеспечивают свой успех. Вот существенная разница для судьбы брошюры между двумя ее изданиями, 1869 и 1873 года. Все прочее осталось как было, а потому я не вижу надобности применять ее текст к некоторым изменившимся подробностям; достаточно нескольких примечаний. Вопрос этот развивался в веках; четыре протекшие года не могли оказать на него заметного влияния, решение его зависит не от внешних событий, а от степени зрелости его в сознании русского племени.