Кавказская война. - Ростислав Фадеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С того времени как Россия обратилась из Московского царства в Русскую империю, выступила из пределов чисто русского племени, порешила многовековой спор с Польшей и вдвинулась в чересполосицу восточного края средней Европы, славянского по населению, немецкого по официальной окраске, западная ее граница стала произвольной и случайной чертой, зависящей от первого крупного политического события. Вся обширная страна, через которую прочерчена дипломатами 1815 года наша западная граница, страна, раскинувшаяся от Баварии до Днепра и от устья Немана (в чисто политическом смысле даже от Финского залива) до Босфора, кроме явного и достаточно уже сознаваемого этнографического сродства, имеет еще тот общий склад, что вся она, во всех своих подразделениях, недовольна своим настоящим положением, не признает искренно своих политических владык, даже давних, и жаждет иного будущего. При таком переходном состоянии все, что происходит в одном углу этой чересполосной страны, не может не отозваться со временем во всяком другом углу; думая о Литве, о балтийском прибрежье или о Черном море, мы не можем не думать одновременно о Богемии и Румынии. Разве не ясно, окончательное решение участи Богемии в чисто немецком смысле повлекло бы за собой решение участи Польши, со всем полупольским краем, вовсе не в смысле русском, даже едва ли в польском, разве на первое время. Какой же смысл представляет для мыслящего человека status quo в такой обстановке. Историческая судьба клонится осязательно к решению вопроса о всей восточной Европе в его целости, т. е. к размежеванию двух великих пород: славянской и немецкой, или к поглощению первой, к такому поглощению, что даже на востоке от нее останутся только клочки, Московское царство Алексея Михайловича. Можно придавать большее или меньшее значение этому всесветному вопросу, смотря по личным взглядам и вкусам, но нельзя не видеть его или отрицать. Вопрос этот не мнение, а неопровержимый факт. Вот что побудило меня высказать свое убеждение в 1869 году. В ту пору «Мнение о восточном вопросе» казалось еще большинству той «чепухой», о которой говорил Лейль. Последняя война открыла глаза многим. В изданиях, встретивших мою брошюру довольно неприязненно, появились с тех пор серьезные труды по этому вопросу, с других точек зрения, но в том же самом смысле. Такие мнения, требующие предварительной оценки разнообразных сторон дела, не проникают массу разом, как бы они ни были верны; но они охватывают постепенно мыслящие умы и тем самым обеспечивают свой успех. Вот существенная разница для судьбы брошюры между двумя ее изданиями, 1869 и 1873 года. Все прочее осталось как было, а потому я не вижу надобности применять ее текст к некоторым изменившимся подробностям; достаточно нескольких примечаний. Вопрос этот развивался в веках; четыре протекшие года не могли оказать на него заметного влияния, решение его зависит не от внешних событий, а от степени зрелости его в сознании русского племени.
Каждое государство определяет нужные ему силы вследствие многих соображений различного свойства; никакое не руководствуется в этом отношении одной сравнительной статистикой, но меряет степень своего напряжения географическими особенностями и политическими отношениями — не только постоянными, но и временными. После отвлеченного вопроса, какую силу может выставить государство, следует вопрос практический: какая сила нужна ему? — На последний вопрос нельзя дать даже приблизительного ответа, не составив себе точного понятия о политических отношениях государства, которые могут вовлечь его в войну и вместе с тем укажут направление войны и степень ее напряжения. Такое политическое понятие, предшествующее всякому военному выводу, может быть неверно или односторонне, что, конечно, отразится на выводе; но без него нельзя приступить к военному вопросу; без этого основания предметом рассуждения будет искусство для искусства, а не действительность. Мой расчет вооруженных сил (принимаемый теперь официально — усилением действующей армии и созданием резерва)[117] основывается также на законченном понятии о наших политических или, вернее сказать, исторических отношениях (так как тут дело идет не о текущем дне). Мысль, на которой построен расчет, следующая: ни один из близких нам европейских вопросов, и особенно главный из них — восточный, не может быть покончен местной войной (восточный, например, войной на Балканском полуострове); последняя война была в этом отношении явлением случайным и исключительным, не повторяющимся дважды. Столкновение наше с Европой, или с частью ее, может порешиться только борьбой с лица, т. е. войной на западной границе; а потому международную силу России надо мерять не только преимущественно, но почти исключительно силой, которую она может выставить на западном своем пределе, оставаясь в то же время в оборонительном положении на прочих границах, где нужно.
Утверждение это, несомненное в моих глазах, привело к недоразумениям. Мне замечали, что, кроме восточного вопроса, никакой другой не может возбудить против нас коалицию, потому что польское дело не представляет для Европы существенной важности; что восточный вопрос, как показывают факты, не поведет к столкновению на западной границе; что союзники 1854 года не предприняли сухопутной войны вследствие того, что Англия не хотела из-за восточных дел переделывать европейскую карту, чего надо ждать и в будущем, и т. д.
На такие замечания можно было бы отвечать в коротких словах: 1) Коалиция против нас вне восточного вопроса до такой степени возможна, что в 1863 году, когда Наполеон хлопотал в Вене о наступательном союзе, коалиция чуть было не состоялась. Австрия колебалась несколько дней, и если бы тогдашнее ее правительство было немного решительнее (в доброй воле у него не было недостатка), то против нас образовался бы грозный союз из Франции, Австрии и Италии, в обход мало тогда значившей и еще не уверенной в себе Пруссии, без помина о восточных делах. Всякое волнение Польши грозило и будет грозить нам той же опасностью[118]. 2) Англия точно не желала связывать польский вопрос с восточным, но не до такой степени, чтобы признать себя побежденной и отказаться от своих требований на востоке для избежания его. Обратить же морскую войну в сухопутную зависело не от западных держав, а от Австрии, которая одна могла открыть союзникам доступ к нашей западной границе. 3) Сухопутная война не вспыхнула по восточному вопросу в 1856 году оттого лишь, что мы отступили перед ней и отказались не только от недавних требований, но от давних преимуществ, вследствие ультиматума Австрии[119], иначе война легла бы всей тяжестью именно на западную границу. Я брал для расчисления сил последнюю войну[120], причем очевидно должен был руководиться не буквально тем, что случилось, а тем, что непременно должно было случиться, если бы мы продолжали настаивать на своих требованиях. Я имел в виду не случайную и бесцельную войну, как в 1853–1856 годах, но войну обдуманную, со средствами, заранее соображенными с целью.
Я не могу вдаваться в подробности и потому не представляю никакого нового факта; но укажу то соотношение между фактами, из которого истекает мой взгляд.
Сосредоточимся на восточном вопросе. Он действительно самый существенный для нас, потому что один только постоянно грозит нам враждебной коалицией. Как во время сильной эпидемии все болезни носят на себе ее оттенок, так и по восточному вопросу: покуда он стоит неразрешенный, все причины столкновения России с Западом вытекают из него или в него втекают; он служит им общей связью[121]. Согласиться в истинном значении восточного вопроса и в определении коренного препятствия, не допускающего до сих пор разрешения его в русском, т. е. справедливом смысле, которого жаждет все население Балканского полуострова, — значит согласиться насчет сущности военно-политического положения России — стало быть, и важности для нас того или другого основания военных действий.
Собственно говоря, недоразумение происходит от различия понятий насчет пределов вопроса.
Пределы эти чрезвычайно раздвинулись в текущее столетие. От прежнего восточного вопроса осталось одно название; все прочее — сущность и размеры — стали иными. Можно проследить с чрезвычайной точностью внутренний рост вопроса по отношениям, в какие постепенно становилась к нам Австрия при каждой из наших турецких войн. Никакой барометр не показывает так верно погоду, как степень неприязни Австрии к нам — состояние восточного вопроса, потому что для нее этот вопрос не политический, как для Франции и Англии, а свой, жизненный, в такой же мере, как для нас — только в обратном смысле.
В 1786 году был заключен союз между Екатериной II и Иосифом II для завоевания, раздела и перерождения европейской Турции. В этом союзе выразилась в последний раз мысль, триста лет занимавшая Европу, об изгнании неверных варваров из ее пределов, — разумеется, с приманкой личных интересов. Единоверие наше с балканскими народами значило тогда много для турецких раиев[122] и мало для Европы; единокровие наше с ними не имело значения ни для кого: стремления к народности еще не существовало. Мы отдавали Австрии гуртом православных славян Сербии и Боснии, она обещала за то помогать нам в восстановлении Византийской империи; о другом преемнике для Турции еще никому не думалось. Славян делили, как товар, между немцами и греками. На таких основаниях Австрия могла быть заодно с нами.