Вторая книга - Надежда Мандельштам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В театре мы бывали редко, но я не скажу, что Мандельштам не любил театра. Впечатли-тельный, он легко попадал под обаяние зрелищных моментов и театральных эффектов. Ему понравились длинный стол и немая сцена в "Ревизоре" у Мейерхольда и палуба баржи, наклоненная, словно от качки, в сторону зрительного зала - только чуть косяком, в опере Шостаковича "Леди Макбет". Я могу легко перечислить, сколько раз мы были в театре, - и чаще всего в Воронеже, когда приезжали москвичи. Там мы сходили даже на "Сверчка на печи", а в Москве на такой подвиг никогда бы не отважились. Михоэльса, которым Мандельштам по-настоящему увлекался, мы увидели впервые в Киеве на гастролях, а затем в Ленинграде[323]. Мы были на нескольких спектаклях с Ахматовой, она толпилась, что понимает текст, и хвалила Михоэльса, но все же упорно козыряла против него Чеховым. Не тогда ли Мандельштам впервые воскликнул: "Как оторвать Ахматову от Художественного театра?" Бывала она в театре так же редко, как мы, и восхищалась преимущественно своими знакомыми. Я соглашалась, когда речь шла о Ранев-ской, действительно хорошей актрисе, но хвалы, расточаемые киноактеру Баталову, сердили меня. Впрочем, Ахматова напирала не на игру, а на то, что Баталов самый знаменитый актер в мире. Сомневаюсь, но допускаю. Только какое нам дело, кто и почему знаменит? Внешний успех трогает меня, как прошлогодний снег, и меня огорчает, что даже Ахматова в старости поддалась этой слабости. Рассмешила меня и неумеренная оценка Райкина, которого Ахматова на сцене никогда не видела, разве что в телевизоре. Культ Баталова и Райкина пришел из дома Ардовых (Баталов - пасынок, а Райкин - божество Ардова), и прекрасная черта Ахматовой - пристрастие - была использована понапрасну.
Театр для всех нас - явление чуждое, не нам о театре судить. В нашей жизни театр почти никакой роли не играл, но он вошел в городской быт, и Мандельштам, "горожанин и друг горожан", оставил даже несколько статей о театре, в том числе и про Михоэльса. В увлечении Михоэльсом, который действительно был поразительным, ни на кого не похожим актером, сыграл, должно быть, большую роль интерес Мандельштама к еврейству, да и то, что, слушая речь актера на незнакомом языке, нельзя уловить актерскую интонацию. Не знаю, была ли она у Михоэльса. Как будто нет...
Мне думается, что поэт и актер противопоставлены не только потому, что совершенно по-разному относятся к слову, но и в других отношениях. Поэт живет словом, он его ищет и находит, потеря слова для него катастрофа, слово и мысль для него неотделимы. Для актера существует не слово, а текст и роль. Текст состоит из слов, но в нем оно имеет лишь служебную функцию. Сами интонации актера и поэта совершенно различны, как и звук их голосов. Но этим, по-моему, различие не ограничивается. Во всем - важном и второстепенном - в поэте нет ничего того, что составляет специфику актерского труда. Пастернак в одном из стихотворений сравнил себя с актером[324], и Ахматова прибегла к такому сравнению: у поэта "рампа торчит под ногами", "лайм-лайта холодное пламя его заклеймило чело". Мандельштам резче чувствовал противопостав-ленность актера и поэта, и я объясняю это тем, что он обращался к дальнему, а не к близко от него находящемуся слушателю. Именно поэтому он не мог ощутить рампы под ногами, а тем более своей освещенности лайм-лайтом. Поэт знает только непосредственный круг "первых слушателей", то есть друзей. Он имеет сведенья о тиражах книг, и этим ограничивается его общение с публикой. Ведь не по рецензиям на книги может он судить о своем читателе и не по письмам, которые он получает от разных беспокойных графоманов?.. То, что Ахматова вдруг ощутила себя как освещенную фигуру в темном зале, полном людей, я объясняю только поверх-ностной и эффектной аналогией, а не живым опытом. Даже на вечерах стихов нет актерского противопоставления поэта публике - зал и чтец одинаково освещены, находятся в одном измерении и в одной жизни. Они разговаривают друг с другом, и единственное отличие в том, что собеседник не один, а многоликий. Этой многоликости актер не чувствует: погруженный в темноту зал для него единое целое - публика.
Я плохо знаю театр, но кое-какие различия между актером и поэтом сразу бросаются в глаза, и в первую очередь отношения между актером и публикой и между поэтом и читателем. Актер играет для зрительного зала. Он должен увлечь его за собой, заразить его чувствами - не свои-ми, а того, кого он играет. Сергей Булгаков говорит, что актер "провоцирует" чувства зрителей[325]. Поэт, как писал Мандельштам в письме к отцу, работает "для себя"[326], а читатель принимает или отвергает его труд. Поэт, работающий на читателя, принадлежит к разряду "журнальной поэ-зии", как писал Мандельштам, то есть литературы, лишь имитирующей стихотворный размер. Поэт, конечно, связан со своими современниками, как всякий человек, но эта связь совсем иная, чем у актера, увлекающего за собой публику. Поэт не ведет за собой современников, но всегда знает, что сам является их отражением. Об этом сказано у Ахматовой: "Я голос ваш, жар вашего дыханья, я отраженье вашего лица". Поэт зависит от современников в гораздо большей степени, чем актер, "провоцирующий" чувства. Он сам заражается от людей мыслями и чувствами, борется с ними или поддается им. В театре драма-тург, а не актер находится в таких отношениях с современниками, хотя в угоду "рампе" он подвержен большим соблазнам, чем поэт. Свобода поэта в способности расценить чувства современников, их поведение, идеи и мысли с точки зрения той идеи, на которой строится его личность, чтобы одни принять, а другие отвергнуть. В чем состоит свобода актера, я не знаю.
Работа поэта - самопознание, он всегда ищет "разгадку жизни своей". Я боюсь дебрей философии, но мне кажется, что где-то работа философа и поэта имеет нечто общее. И тот и другой пытаются понять тайну своего "я" в мире вещей, а это возможно лишь путем взаимо-проникновения субъекта и объекта. Внешний опыт поэта претворяется в частицу его духа, что-то меняя и обновляя в структуре личности, и тем самым становится предметом поэзии. Мне кажется, что возможно и обратное соотношение во времени: опыт, становясь предметом поэзии, вносит изменение в структуру личности[327]. Иначе говоря, стихотворение, рождаясь и воплощаясь в слова, раскрывает поэту глубинный смысл опыта. Наконец, бывают случаи, когда поэт готовится к опыту и предвосхищает его, тем самым постигая его сущность. Таков поэт, когда он "упраж-няется в смерти", заранее умирает и останавливает время, чтобы тут же ощутить длящийся миг и вернуться к жизни. (Не потому ли Мандельштам понимал вечность как длящийся миг?) В маленьком стихотворении, появившемся в связи с переводами четырех сонетов Петрарки, сказано: "Тысячу раз на дню, себе на диво[328], я должен умереть на самом деле и воскресаю так же сверхобычно". Мандельштам слов на ветер не кидал. Все, о чем он говорит, было пережито им. И мне приходит в голову, что его незыблемая вера в воскресение, в будущую жизнь, основана на опыте, на действительно пepeжитой смерти и воскресении. Я разделяю его веру, хотя не знала ни смерти, ни воскресения, а только жизнь, реальную и радостную в любви, лишенную всякого смысла в период страха и ожидания, и прекрасную, когда дело жизни сделано и ждешь конца.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});