Через розовые очки - Нина Матвеевна Соротокина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Травма дочери, а потом появление ее в доме отодвинуло "страсти по сербам" на второй план, но прошла неделя, и былая горечь и ненависть ожили в Марине с новой силой. Летящие в Сербию бомбы виделись символом Штатов — самоуверенной, спесивой нации, которая возжелала диктовать свои условия миру. И ведь трусы еще! На Россию небось не нападают, прощают ей Чечню, и в Англии ирландский вопрос пропускают мимо ушей, и турецких курдов не слышат, а в Сербии, "подбрюшье Европы" (кажется, Черчиль так говорил), сразу кинулись защищать бомбами права человека.
И что это за нация такая, которая с неистовством подростков лезет в брюки своему президенту, чтобы подсмотреть соитие? Виктор, ради Бога молчи, я без тебя понимаю, что дело не в интрижке, а в том, что президент нарушил присягу. Да пошли они все со своей присягой, если могут неделями с угрюмостью идиотов — и уважаемые все люди! — трясти, как флагом, невыстиранным вовремя платьем с остатками мужской плоти. Как все это… неаппетитно!
Поиграли в игру с мужской неверностью — наскучило. И тогда они решили устроить виртуальную войну. С той же детской непосредственностью Америка вскинула руки в согласии — бомбить. А эти беженцы… В скопище людей на границе Македонии было что‑то библейское, переселение народов — исход. Дождь, холод, есть нечего, дети плачут… Марина смотрела на красивое, нервное, вдохновенное лицо Робина, какой‑то он у них крупный начальник, и шептала экрану:
— Ненавижу! У… гаденыш!
Естественно, Виктор возражал. Все совсем не так. Ни у кого и в мыслях не было делать Сербию полигоном для испытания вооружения. Европа сама попросила Штаты о помощи. Потому что Европу захлестнули жертвы режима Милошевича. Виктор Игоревич подбадривал себя кадрами с расстрелянными албанцами — их щедро показывали по НТВ — рассказами "Свободы" об изнасилованных сербами женщин, лозунгами о высшей справедливости и твердой уверенностью, что не может весь прогрессивный мир сойти с ума.
Еще как может, говорила Марина. Сошли же мы с ума в семнадцатом. И психическое заболевание длилось семьдесят с гаком лет.
И вообще мир был опасен, неуравновешен, странен, грядущее тысячелетие придало всему какой‑то значительный и непередаваемо пошлый вид. Единодушны супруги были только в оценке пушкинской вакханалии.
— Я вчера в "Глобусе" был, — жаловался Виктор Игоревич, — куда ни посмотришь — одни бакенбарды. И Лотман штабелями. Толстенные такие тома — в человека запустишь, убить можно.
— Этот шабаш вокруг Пушкина должна прекратить интеллигенция, — поддакивала Марина. — Надо заткнуть телевизор, как выхлопную трубу. Но интеллигенция у нас гниль и подпевала.
— И ведь каждая сволочь норовит взять поэта под ручку! Эдак — Вась–Вась! Достоевский говорил, — продолжал Виктор Игоревич тоном доверительности, — что у русских натура такая — все доводить до крайности. Уж если негодяй, то истинно дьявольская фигура. Если русский принял католичество, то стал католиком больше, чем сам папа. Ну а если Пушкину поклоняться, то уж чтоб лоб разбить, а потом синяками похваляться. Кто больше набил, тот больше и любит.
Марина не хотела сознаться, что ее повышенный интерес к косовским проблемам позволял ей отдохнуть от собственных. И ничего в этом нет удивительного. Мы все излишне политизированы. Ругаем истово коррупцию, депутатов, президента, мафию и дороговизну и получаем от этой ругани удовлетворение. И вроде ты уже не равнодушный человек, и мыслишь широко, и к миру не равнодушен. И уже можно не думать, что тебе самому завтра сделать, чтобы ты и твои близкие лучше жили. Все делают не так, один ты правильно!
Приходя с работы, Марина неизменно спрашивала мать:
— Ну как она?
— Лежит.
— Так весь день и лежит? Врач говорил, что ей уже можно вставать.
— Еще книжки читает. Я иногда смотрю на нее, — Наталья Мироновна перешла на шепот, — странная. На себя не похожа. Может, она, а может, и не она.
— Мам, ну что ты глупости говоришь?
— Но ведь может такое быть, чтоб ее сглазили? Не курит… А ведь раньше не стеснялась, дымила, как паровоз. А как она чашку держит? Двумя руками. Сегодня взяла с полки книгу. И, думаешь, какую? — она нагнулась к самому уху дочери, — "Божественную комедию". И читает‑то не сам текст, а сзади, где комментарии. Да Варька отродясь таких книг не читала.
— Мама, не говори вздор! А что она в последнее время читала, не дано знать ни тебе, ни мне. Последний год она прожила в доме, как чужая.
— Ладно. Я тебе еще одну вещь скажу. Только без нервов, руки не заламывай и голоса не повышай. Я ведь к знахарю ходила. Ну что ты глаза выпучила?! Это было еще до Вариного возвращения. И знахарь мне сказал — изменится ваша внучка, станет, как все. Только должна она для этого пройти через страдания. Я в эту мистику тоже не верю, но ведь подумай, как все легло!
Марина проделала именно то, что ее просили не делать. Она сцепила руки, затрясла ими перед носом Наталья Мироновны и выдала на полном голосе речь. Она, оказывается, устала от нелепых, несообразных идей, ее окружают пустоголовые, скудоумные люди и хотя бы дома она имеет право отдохнуть от бредового и идиотского мира. Выкрикнув все на одной ноте, Марина села почти вплотную к телевизору, один ты мне друг–приятель, приглушила звук. Хорошенькая Миткова, пряча улыбку в уголках губ, немедленно сообщила Марине, что Дума относительно спокойно утвердила кандидатуру Степашина, и поскольку Думе не нужна сейчас взрывоопасная ситуация, то неделя обещает быть относительно спокойной. Потом потолковали о Совете Федерации… коммунисты… ханжески–пуританская мораль, туда–сюда. Потом перешли к вопросу о Балканах, и Марина успокоилась, вернее, гнев ее направился по другому руслу, которое никак не пересекалось с потоком сознания Натальи Мироновны.
А зря. У той‑то как раз было что рассказать, да теперь она язык прикусила. Теперь Наталья Мироновна корила себя, что не с