Бархатная кибитка - Павел Викторович Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вихри ее неведомой мне судьбы перенесли эту германскую даму с берегов Везера или Шпрее в солнечный Тифлис, и там она надменно угасала на задворках механической мастерской своего сына Ричарда, где тот собственноручно мастерил затейливые велосипеды необычайных конструкций. Угасая, она, должно быть, время от времени бросала мечтательные взоры на этот бинокль, который, вероятно, служил ей верным спутником в бытность ее юной театралкой. Нельзя исключить, что в молодые годы, когда она подносила его к глазам, перламутровые блики эффектно падали на ее свежие щеки, еще не покрывшиеся сеткой морщин. Театральные ложи Байрёйта, Мюнхена или Вены, словно опутанные водорослями коралловые гроты, служили временным пристанищем юной Розалии. Она не подозревала, что проведет старость среди велосипедов: одноколесных, двухколесных, бесконечноколесных и настолько длинных, что целая вереница всадников могла нешуточно возмокнуть, восседая на седлах такой вот быстроходной гусеницы, упорно накручивая педали вдоль серпантинных дорог великолепной Грузии. Спору нет, между биноклем и велосипедом наблюдается очевидное сходство. Здесь, пожалуй, не обойтись без всеобъемлющей теории морфогенетического резонанса. И, с точки зрения упомянутой теории, жизненный путь Розалии Криг, пролегающий от театральной ложи до велосипедной мастерской, кажется логичным.
Я видел эти велосипеды, сконструированные Ричардом, на старых фотографиях, которые мой отчим иногда показывал мне в минуты ностальгии. Снимки были коричневаты, цвета железистой влаги, но все предметы запечатлелись на них с поразительной четкостью: можно было рассмотреть каждую спицу в разнообразных колесах, каждую выпуклость на рельефных данлопских шинах, которые Розалия, должно быть, желала изгрызть своими крепкими и длинными зубами – изгрызть так, как делал Шерлок, крепкий и длинный Шерлок, пропитавший бесстрастной злобой свое научное исследование о данлопских шинах. Но в те юные германские годы, когда перламутровый бинокль еще не обзавелся велосипедным потомством, когда чрево Розалии еще не произвело на свет велосипедных дел мастера, в те древние театральные времена кого стремилась она узреть в окулярах своего оптического друга? Арлекина? Лоэнгрина? Дебелого Зигфрида? Или же, не чуждая лесбийских страстей, она высматривала одну из коломбин, девочку в алом трико, сгибающуюся пополам от невыносимого сценического смеха?
От Розалии даже фотографии не осталось. Одни лишь только велосипеды, велосипеды, велосипеды на снимках. У меня (я уже говорил) имелся зеленый «Уралец», верный и надежный товарищ моего дачного детства.
Как там грассировал Набоков в одном из своих стишков?
И я прямо в закат на своем полугоночном…
«Уралец» не был полугоночным: обычный советский велик. А от Розалии Криг осталось лишь ее имя – красное цветение вечной войны. Пока я всматривался сквозь ее бинокль в смешливую девочку в красном купальнике, нечто поразительное стало происходить со мной. Мне показалось, я влюбляюсь – так стремительно, как падает в колодец золотая монета. А я ведь даже лица ее не мог как следует разглядеть. Я больше не желал мириться с вертикальной дистанцией (длиною в одиннадцать этажей), что отделяла меня от нее. Оставив на подоконнике бинокль Розалии Криг, я быстро покинул квартиру, спустился вниз на лифте, вышел из дома, обошел наш дом по кругу…
На длинной полоске разрыхленной земли валялись грабли, тяпки и прочие садовые инструменты. Девочек нигде не было видно. Они куда-то отлучились. Я послонялся некоторое время вдоль газона, поджидая их, но они не появлялись. Стало скучно. Солнце палило беспощадно. Я ушел. На следующий день на газоне появилось слово WELCOME, сложенное из лиловых, синих, желтых и оранжевых цветов.
Добро пожаловать в новый мир, дорогой приятель с одиннадцатого этажа!
Отчего-то этот рассказ о неслучившейся встрече напоминает мне о другой истории, относящейся к совсем другому периоду жизни. В начале десятых годов я жил в Москве в роскошной квартире напротив Нескучного сада. Квартира принадлежала моим прекрасным друзьям. Сами они пребывали по большей части в Париже, обитая в очень похожей квартире на бульваре Клиши близ станции метро «Пигаль». В те годы я и сам немало времени проводил в Париже, и там я также пользовался ласковым гостеприимством этого волшебного семейства. Тогда мне нередко казалось, что эти две квартиры (на Ленинском и на бульваре Клиши) – это, собственно, одна квартира, единая петляющая анфилада, заполненная штофными креслами, тяжелыми бархатистыми шторами, книжными шкафами с гранеными стеклянными дверцами, за которыми теснились своими кондитерскими корешками соблазнительные французские книги девятнадцатого века, снабженные гравюрами, засушенными полевыми цветами Прованса и Валдая, спрятанными меж веснушчатых от старости страниц, полуоборванными и полуобморочными записками, детскими рисунками и прочим, что в своей совокупности создавало ощущение староевропейского уюта, столь надежного и адекватного, что не приходилось удивляться тому психоделическому факту, что из этой воспаряющей берлоги можно было либо выдвинуться дрожащей или же, напротив, уверенной походкой на скрипучую парижскую лестницу, закручивающуюся штопором вокруг старинного лифта, либо же выбежать весенним аллюром на советские просторные ступени, ниспадающие вдоль крупных окон с широкими зернистыми подоконниками, с красными сакраментальными буквами ПК («Пустотный Канон») на поверхности квадратных шкафчиков, скрывающих в себе скрученного в рулон дракона. Первая из этих лестниц (деревянная, скрипообразующая) выводила нисходящего на бульвар близ Пигаль, где теснились пушеры, туристы, обожатели устриц и поклонники злачного райончика. Вторая же препровождала в обширный московский двор, оснащенный мечтательными деревьями, где обязательная для таких дворов детская площадка взирала в небо истоптанным квадратным ликом своей песочницы. Это лицо то темнело и увлажнялось в дни дождей, то, напротив, светлело, как фрагментик усталого пляжа, терпеливо вбирающего в себя ведерко, сандалик, а то и сакраментальное слово ХУЙ, выцарапанное на бортике томящейся школьницей. В московском закутке этой анфилады нашел я как-то раз открытку, которая валялась на стиральной машине в ванной комнате. Открытка – репродукция японской гравюры «Заснеженная станция на дороге в Эдо». На этой картинке пленило меня маленькое красное солнце, висящее в туманных небесах. Я засел было за эссе об этом солнце, как заседает раскормленный паяц за пасьянсом, а то ведь слово «эссе» (честность никто не отменял, а если нассать на честность, то не насрать ли тогда и на искренность?) всегда казалось мне чудовищно непристойным, именно поэтому я испытываю к этому слову и к этому литературному жанру особенную нежность. Итак, впечатленный открыткой, я вознамерился черкнуть эссе, посвященное тому поэтическому тропу, к которому обратился японский художник, изобразивший Солнце более далеким от Земли, чем то имеет место в действительности. В этом сиротстве, в этой морозно дышащей дистанции художник обнаружил источник той душераздирающей заснеженности, которая нахлобучилась на скромную станцию на пути в Эдо. Эту станцию выморозило на веки вечные, поэтому никогда не поднять нам веки бесконечные.
Но я не дописал свое обоссанное эссе. А почему не дописал – сейчас скажу. Так случилось, что в некий миг я прикоснулся к открытке мокрой рукой, и после этого прикосновения маленькое красное солнце исчезло – как будто его никогда и не было в туманном дневном небе над дорогой в Эдо. Я испытал микроскопический шок вследствие этого таинственного исчезновения. Но затем догадался, что это чрезмерно удаленное Солнце никогда не являлось частью изображения – это была микроскопическая капелька крови, видимо, моей собственной. Влажная рука ненароком стерла эту каплю, а вместе с каплей стертой оказалась и тема моего эссе. О том же, каким образом микрокапля моей скромной крови упала на открытку, – о том умолчу. Чу-Чу-Чу.
Глава сорок шестая
Пражские персонажи
Раз уж так случилось, что синий попугай перенес нас в Прагу на своих упругих крыльях, то здесь, в этом удивительном городе, и задержимся на некоторое время.
В начале восьмидесятых годов двадцатого века Прага славилась своими уличными безумцами. Впрочем, немало было и домашних фриков, но популярностью пользовались, естественно, те, что тусовались у всех на виду, устраивая one man