Выстрел в Опере - Лада Лузина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …и спокойно спросил: «Голову поднять выше, что ли?», — пристегнула певица.
— Ему было всего двадцать четыре года, а он был уже седой, — завершила студентка портрет загадочного убийцы.
— Я сама видела, куча седины в волосах, — огласила очевидица. — Но вот спокойным я б его не назвала… — Чуб схватила себя за нос. — Ему двадцать четыре года?!
— Я говорила, он 1887 года рождения.
— А я типа считала… Тогда, — раздулась от собственной важности Даша, — знаешь что, Машка? Не быть тебе академиком!
— Почему? — механически поинтересовалась студентка.
— Потому что я знаю ответ на вашу загадку! Ему было двадцать четыре года!
— И что?
— А то, что это диагноз! — забурлила Землепотрясная. — Двадцать четыре года — это обостренная возрастная проблема поиска смысла жизни, помноженная на истеричную жажду всемирной гармонии. Я сразу и не отдуплилась! Трудно понять, что парню, который жил сто лет назад, сейчас двадцать четыре! Но теперь мне все ясно. Все! Он — малолетка! Он еще маленький. Двадцать четыре года — вот и вся разгадка тайны Богрова, убийцы Столыпина! Я точно знаю — мне двадцать пять. И я два года назад реально думала пойти и взорвать дворец «Украина», когда там пела певица Вика, — с гордостью изрекла Даша Чуб. — В знак протеста против жлобства на нашей эстраде!
— Ты серьезно? — (Маше было двадцать два, но у нее не возникало подобных желаний.)
— То есть не абстрактно взорвать, — уверила подругу певица. — Я долго думала, где раздобыть бомбу, представляла, что потом скажу журналистам. Скажу, что Вика разлагает вкус подрастающего поколения и позорит страну. И стану вот так. — Чуб приняла позу комсомолки перед расстрелом. — Сейчас бы уже не пошла. Вот делать мне нечего, ради этой жлобихи жизнь себе портить. Лучше я порчу на нее наведу. О! — замерла она с открытым в шкодливой улыбке ртом. — А это идея!
— Даша! — потемнела Катя. — Какая Вика? Какая порча?
— Ладно тебе. — Став Инфернальной Изидой, Чуб смотрела на миллионщицу исключительно сверху вниз (суперзвезда никогда не испытывала особого уваженья к богатству). — Но я серьезно! Это возраст такой — где-то с шестнадцати до двадцати четырех. В этом возрасте легче всего убить. И умереть. И ужасно хочется смысла жизни. Я вот смириться никак не могла, что мне уже двадцать три, а я все еще не Мадонна. И даже не Вика занюханная. А потом все проходит. Это как… Знаете, большинство в юности пишут стихи, а потом перестают. Засасывает обывательская жизнь: семья, дети, дача, кошка, собака. Двадцать четыре — это как раз такой последний рубеж, как кризис в болезни. Выживешь — пойдешь на поправку. Я вам говорю: мой Митя Столыпина в знак протеста прихлопнул! В знак протеста против бессмысленности собственной жизни. Водолей опять же. Водолеи — они знаете какие? И на руке у него такая черточка есть. Он смерти не боится. Сейчас, в двадцать четыре, он своей смерти боится в сто раз меньше, чем мысли, что этот кризис минует и он превратится в обывателя — поедателя котлет!
— Так или иначе, придется возвращаться назад и начинать все сначала, — сухо подытожила Дашин монолог Дображанская. (На ее взгляд, голоногая слава Инфернальной Изиды была пошлой, дешевой и, что всего хуже, — бесполезной. Кабаретошная карьера их Мата Хари принесла один вред предприятию.)
— Да Митя мне вчера это практически прямым текстом сказал!
— А еще он тебе сказал: «Отвали», — отбрила ее Катерина.
— Как я сразу не поняла, он такой же, как я? Для него убийство Столыпина — способ доказать себе, что он живет на свете не зря. Никто ему его не заказывал! Он сам. Он был сам себе партия!
— Все равно, вариант с гаданием по руке отпадает. — Катя перестала реагировать на реплики Чуб.
— Почему отпадает? — бурно отреагировала Чуб. — Просто теперь я скажу ему не про счастье, а что-нибудь политическое.
— Даша, — мягко вздохнула историчка, — ты ничего ему не сможешь сказать. Потому что ты ему уже все сказала. Нельзя прийти в кабаре во втором экземпляре и войти в ту же комнату. Ты изменила историю. Это не переписать.
— Но дописать же можно! — с легкостью нашла лазейку звезда. — Сбегаю вечером в кофейню на Фундуклеевской, куда он собирался пойти. Цепану его там — и зафигачу…
— Что? — иронично сломала брови Катя. — Что мужчина, которого он собирается убить, на самом деле хороший дядя?
— А если сказать, что Столыпин защищает права евреев?
— Для Мордко Гершовича Богрова николаевский обер-вешатель Петр Столыпин, защищающий права евреев, все равно что крокодил, защищающий права антилоп. Он — материалист и знает: такой правды не может быть, потому что не может, — внушительно объявила Катерина.
— Но это же правда!
— Что толку от твоей правды, если она похожа на абракадабру, насмешку?
— Тогда я совру, — не сдала позиций Чуб. — Скажу, убьешь дядю Столыпина, навлечешь беду на весь свой народ. В смысле намекну на еще один погром.
— То же самое, — снова вздохнула Маша, — Дмитрию Богрову сказал перед казнью раввин Алешковский. Он упрекнул его в том, что своим преступлением Митя мог вызвать в Киеве новый еврейский погром. Богров ответил: «Великий народ не должен, как раб, пресмыкаться перед угнетателями его».
— Типичные двадцать четыре года! — визгнула Чуб. — Ути, бусиночка моя. Типичная я! Я тоже собиралась сказать: «Великий украинский народ не должен питаться помойными отходами пошлого вкуса певицы Вики!»
— А как вы думаете, — спросила Маша, — Митя мог бы быть счастлив?
— В смысле? — переспросила Катя.
Студентка предприняла попытку встать, позабыв про правостороннюю недееспособность, — но та напомнила о себе, потому закончила Маша несчастно и хмуро:
— Ну что могло бы случиться, чтобы он реально стал счастлив, без всяких убийств?
— Деньги, статус, любовь, — убежденно перечислила Катя.
— Нет, — недовольно качнула подбородком историк. — У декабристов были и деньги, и статус, и любовь, дворянское звание, прекрасные жены. Но зачем-то ж они пошли на Сенатскую площадь?
— Декабристы не пример, — отфутболила Чуб неблагонадежных дворян. — Богров — не чистый революционер. Ему двадцать четыре года. Дожил бы до двадцати пяти и стал бы нормальным, как я.
— Ты — не нормальная. — Катя соскочила с окна, прошлась по комнате, разминая ноги. — Но в целом права. Какой чистый революционер будет за две недели до теракта затевать сделку с продажей водомеров Госдуме? Выходит, он до последней минуты не знал, что для него важней: заработать девятьсот рублей или убить Столыпина и спасти мир.
— Он сомневался, — подтвердила Маша. — Он мог убить Столыпина еще 31 августа, в Купеческом саду. Но не убил. Он сомневался до той самой секунды, пока Аннушка не пролила свое масло. В прошлой версии. Теперь до тех пор, пока Даша…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});